Иногда брат приходил не один — приводил с собой еще и друзей. Это были чаще всего такие же молодые, как и он, хлопцы, больше ремесленники — вся эта местечковая беднота, что спокон веку гнулась от зари до зари по своим хибаркам над изнурительной однообразной работой, а по воскресеньям и праздникам пропивала с себя последнюю сорочку, забывалась в пьяном угаре. Еще год или два тому назад они решились бы зайти к ним только с черного хода, да и то на кухню, теперь же вваливались в комнату вместе с Федором, хозяевами садились к столу, спорили и кричали, не обращая внимания на раздраженный кашель отца, который разрывал ему грудь.
Теперь они не боялись ни бога, ни черта. Однажды вырвавшись из этих душных, напоенных смрадом и голодным отчаянием нор, упившись чистым воздухом и ясным солнцем, опьянев от простора, праздничного полыхания знамен, митинговых речей и революционных песен, они были полны той весенней, задорно-отчаянной силой, которая не знает помех, которая мчится напролом, несмотря на поражения и жертвы, рушит все мосты и плотины, какими бы высокими и крепкими они ни были.
Вырвавшись из вечных сумерек, они не удовольствовались бы теперь и сотнями солнц. Жители узеньких улочек и тупых коротких переулков, они теперь мерили все только мировыми масштабами, и какой-нибудь Иван или Микола, с сухарем в одном кармане и обоймою патронов в другом, в ветром подбитой шинели, в ботинках, которые держались на честном слове, пёр против всего мира, зажав в руках винтовку, и к нему не подступайся с меньшим, нежели мировая революция.
Все для них было решено, все установлено и определено раз и навсегда с такой наивной и вместе с тем с такой гениальной простотой, что культурной, высокоцивилизованной, омещаненной Европе оставалось только удивляться, ужасаться, восхищаться и молить своих захирелых угодников, чтобы этим «сумасшедшим» и правда не удалось раздуть «мировой пожар».
Такими были знакомые Федора Светличного, приходившие вместе с ним «заморить червячка», наводя на мать и сестер тихую панику.
Но кроме этих нежеланных, незваных гостей появлялись в их доме и другие гости, которым были рады и отец, и мать, и Таня.
Почти каждую неделю наведывался Виталий. Приезжал в маленьких санках, собственноручно управляя лошадью: батрак его, взбаламученный революцией, подался к «краснопузым», чуть ли не к товарищам Федора.
Виталий въезжал прямо во двор, соскакивал с санок, высокий, представительный, подтянутый, больше похожий на офицера, нежели на священника, сам распрягал коня, заводил в конюшню.
— Мы бы уж, Виталий, сами, — беспокоилась мать, суетясь возле уважаемого гостя. — Вы бы уж шли прямо в дом.
— Ничего, мама, вы не беспокойтесь, — весело отвечал зять. — Вот конь немного остынет, а потом Таня напоит его, а тогда уж пойдем в дом… Ну, а как отец?
— Ой, плохо ему, сердешному, плохо… — начинала свою тоскливую песенку мать.
Таня же хватала ведро и словно ветер мчалась к колодцу: она всегда рада была услужить зятю.
Обледенелый сруб горел под солнцем, точно огромный алмаз. Весело скрипел журавль, опуская длинный клюв в темный провал, звенела, стекая с полного ведра, вода. Таня быстро перебирала руками по гладкому, отполированному тысячами ладоней дереву, наклонившись, хватала за мокрую дужку ведро, бежала к конюшне.
— Уже… принесла… — с сияющим видом радостно говорила она гостю.
— Чего ж ты так бежала, бестолковая? — укоряла Таню мать. — Влетела как ветер, у меня даже сердце от испуга зашлось!
— А вам, Таня, кланялись.
— Кто?
— Оксен.
Наморщив лоб, Таня попыталась вспомнить, где она слышала это имя.
— А помните, как вы летом ездили в Яреськи? Соседа своего помните?
Только теперь вспомнила Таня внимательно-ласковые глаза, тихий голос, пшеничные усы.
— Почему-то он часто стал вас поминать, — лукаво продолжал зять. — Как встретимся, так и спрашивает про ту красивую панночку, что сидела рядом с ним.
Тут уж заинтересовалась Оксеном мать. Начала спрашивать, допытываться, кто он такой, холост или женат, и Таня обрадовалась маминому вмешательству, потому что вспыхнула под взглядом Виталия так, что хоть костер от нее разжигай.
Эту свою способность краснеть до слез Таня ненавидела и немало страдала от нее. Еще в детстве Федько не раз дразнил ее этим, доводил до слез. Когда ему становилось скучно, он всегда приставал к сестре:
— Таня, покрасней!
И Таня сразу же начинала краснеть. Вспыхивали, заливались румянцем щеки, краснела даже шея, ей казалось, что у нее уже краснеют и спина и руки, а противный Федько продолжал поддразнивать ее:
— Сильнее, Таня! Сильнее!
Тогда Таня, не выдержав, с ревом кидалась на брата, а он, хохоча как сумасшедший, убегал от сестры.
Отвернувшись от зятя, Таня вышла во двор. Настроение у нее было совсем испорчено. И чего этот Оксен пристает к ней? Что ему надо?
Так злилась на этого… этого Виталиевого знакомца, что, если бы тот был здесь, она подошла бы к нему и строго спросила: «Слушайте, вы!.. Что вам от меня надо? Я же вас не трогаю?»
Пусть бы попробовал что-нибудь сказать ей после этого!