И хотя Даниловна искренно приглашала к столу, даже стул подставила, вначале Таня побаивалась хозяина: не день и не два привыкала к суровому, редко когда улыбавшемуся лицу хозяина, ей все время казалось, что Васильевич сердит и чем-то недоволен. Причиной этому, очевидно, были морщинки на худом, редко когда бритом лице — глубокие и как бы окаменевшие. Старательный пахарь прошелся по этому лицу, не оставил нетронутыми ни одной полоски, взбороздил и впереди и сзади. Васильевич кажется лет на двадцать старше брата Ивана (у того кожа как на бубне, так и блестит, только беззаботные возле глаз веселые пучки морщинок), хотя в действительности, если верить людям и батюшке, разница у них в возрасте — пять лет. Глубокие морщины Васильевича — следы многолетнего, неусыпного труда.
Васильевич стал твердо на ноги уже после окончания гражданской войны. Возвратившись домой, несколько дней ходил в длинной шинели, в высокой буденовке с нашитой на ней пятиконечной звездой. Вместе со счастливой Даниловной, которая не сводила с него глаз, проведывал многочисленных родственников, сватов и кумовьев; пил самогон из тонких стаканов, из глиняных кружек, закусывал что господь бог послал хозяевам, а потом, строгий, подтянутый, на все пуговицы застегнутый, сидел за столом и рассказывал притихшим людям о далеких краях, о чужих народах. Заканчивал всегда одним и тем же:
— Где ни бывал, а такой земли, как у нас, не приходилось видеть. У нас руку по плечо воткни — чернозем, а там песок и суглинок.
Зашел и к брату, к Ивану. Навстречу ему бросились малыши племянники, чуть было с ног не сбили. Роздал детям гостинцы, поинтересовался:
— Где ты их, брат, столько и нажил?
— На войне! — скалил зубы Иван. — Только ты, брат, на коне и с саблей, а мы с Федорой на перине да под одеялом. Как укокошим противника, так и победа — Ванюшка или Маня в колыбели качается!
— Ты, я вижу, такой, как и был… Как же ты их кормить будешь?
— А почему это я должен их кормить? Я свое дело сделал, а теперь пусть Советская власть их кормит!
— Весело, вижу, живешь, — покачал осуждающе головой Микола.
— Печалиться нет причины. Наша власть теперича или не наша?
— Только от такого веселья часто в кулак от голода свистят, — продолжал брат, — А власть, брат, на нас с тобой будет равняться. Мы с тобой, брат, зубы на полку, то и она своими будет клацать. Мы по своей глупости в лохмотьях будем прыгать — и у нее в горшке тарахтеть будет… Вот так-то, брат, как мы, так и власть над нами.
Сидели потом за столом два Приходька, родные братья, и словно и не одной матери дети.
Походил, проведал Васильевич всех, кого надо, а потом точно отрезал: снял военную одежду, присыпал ее густо табаком, положил в сундук на самое дно — хватит! Помахали саблями, постреляли, позабавились в мировую, а теперь пора и за дело браться: вишь, вон земля лежит, дичает под бурьяном. И крепкими зубами, изголодавшимся нутром своим стал вгрызаться в работу. Злился на день, что короткий, на ночь, что длинная.
В первое же лето убрал на улице толстое бревно, которое с давних пор лежало под плетнем, еще, по-видимому, дедом привезенное. Почерневшее, отшлифованное до блеска — на нем сидели в погожие праздничные и воскресные дни почти все обитатели улицы. Усаживались на нем молодицы почесать языки, поискать друг у друга в головах; присаживались и солидные мужики поговорить, попробовать, у кого лучший табак. А когда темнело и на небе появлялись звезды, приходили парни и девушки. Эти больше действовали руками, чем языками. И, бывало, завизжит испуганно-счастливый девичий голос, а следом за ним встревоженно пробасит парубок:
— Тю, дурная! Да я же не нарочно!..
Васильевичу все эти разговоры, все эти лясы, пустая болтовня, глупые разглагольствования, вся эта напрасная трата дорогого времени — острый нож в сердце. Крепился-крепился и наконец не выдержал — перекатил бревно во двор и распилил его на доски.
— Чтобы ты из них себе гроб сделал! — ругались женщины, проходя мимо того места, где лежало бревно.
Но Приходько не собирался скоро помирать — из досок сделал новый возок. И, возможно, оттого, что доски помнили веселые разговоры, песни, счастливый девичий смех, возок был легким и звонким, и его, играючи, катили по улице лошади.
В первый же год после возвращения с гражданской войны его избрали в сельсовет. Хотели и на второй избрать — был он человек как человек, не испортила его власть, — упросил собрание освободить его. Стоял перед людьми, высокий, худой, жилистый, прижимая шапку к груди:
— Люди добрые, увольте. Пускай еще кто-нибудь в начальниках походит. А мне надо делом заниматься: землю пахать, сеять, голое государство одевать, кормить… Если уж вам наш род так пришелся по душе, выберите моего брата Ивана. Он уже давно тайком портфель купил и каждый день свой язык о камень точит…
Посмеялись, посоветовались, учли слезную просьбу и в сельсовет вместо Николая избрали Ивана.
С той поры Николай полностью отдался хозяйству: уничтожал в поле бурьяны, сеял только высокосортную пшеницу и рожь, собирал самые высокие урожаи. Еще и хвалился: