«Она» — это жена Олега. Он избегает почему-то называть ее по имени, только «она», «ее», «к ней», «от нее». И возможно, поэтому Таня воспринимает эту незнакомую ей женщину как что-то нереальное, такое, что достаточно перестать думать о ней — и она исчезнет навсегда, улетучится, как тень. Только не следует предаваться неприятным воспоминаниям…
Но они прикованы к воспоминаниям, как рабы.
— Олег!
На лице у Тани такое выражение, словно она его совсем не слушала и думала о чем-то очень важном для него и себя.
— Помните, как я вышла к вам в последний раз?
— Да, — глухо отвечает он.
— А вы знаете, чего я ждала от вас?
— Этого, Таня, я не знаю.
— Чтобы вы взяли меня за руку… Грубо, по-мужски, так, чтобы я не могла вырваться, как бы ни сопротивлялась. И увели за собой… Как я ждала этого…
Олег наклоняет голову, мнет в руках папиросу. Наконец поднимает пронизанное грустью лицо, и в больших, добрых, выражающих беспомощность глазах его надломленными крыльями трепещет запоздалое раскаяние.
— Таня, вы сможете меня когда-нибудь простить?..
Нет, он остался таким, каким и был! Иначе понял бы, что она уже давно простила ему, простила все. И ту нерешительность. И ужасные годы жизни с нелюбимым, с чужим человеком, когда постель как гроб… Все, все давно простила ему Таня. И все эти годы ждала его.
Даже не сознавая, что ждет. Даже тогда, когда месяцами не вспоминала его, когда ей казалось, что она уже совсем равнодушна к нему.
И вот он пришел. И сидит перед ней. Такой же нерешительный, хотя у него уже и посеребрились виски. Такой, как прежде…
Но Таня была уже иной.
Она долго шла к этой встрече с Олегом. Сквозь все эти годы, сквозь ночи и дни, вязкие, как болото, через такую ненависть, которая грозила поглотить ее, навеки погасить надежду, пробивалась Таня, до крови сшибая руки и ноги. Она шла все время настойчиво, упорно, неутомимо. И если бы эта встреча отодвигалась все дальше и дальше, так далеко, что и жизни не хватило бы, если бы ей об этом каркали все вороны мира, все равно она шла бы…
Она слишком долго ждала этой минуты, чтобы пройти мимо нее, упустить в нерешительности, думая, что́ потом скажут люди.
Пусть говорят что хотят. Она отметает все, что стоит между нею и Олегом. Возьмет от этой встречи все, позволит себе хоть раз в жизни быть счастливой.
И когда он заметил, что уже слишком поздно, что неудобно засиживаться у чужой женщины, пускай даже хорошей знакомой… когда Олег поднялся и стал прощаться, Таня взяла его за руку.
— Никуда ты сегодня не пойдешь! — Еще добавила, прижав палец к его губам: — Молчи!..
Бродит сон возле окон, заглядывает любопытный лунатик в темное окно. Дует, протирает стекла — не видит ничего. Только слышится счастливый женский смех, но он не уверен и в этом. Может, это звезды, известные насмешницы, выставив с неба свои лукавые мордочки, насмехаются над ним?
III
Иван Приходько вздумал поехать на ярмарку.
И хотя в этом не было особой нужды — не блеяли в кошаре лишние овцы, не хрюкали в свинарнике откормленные свиньи, не переполняли двор куры и гуси, не трещали закрома от лишнего зерна, не лопались бочки от сала, масла, сыра и меда, а совсем, можно сказать, наоборот, — все равно Ивану кровь с носа было ехать на ярмарку!
— Да что ты, черт нечесаный, там продавать будешь? — до хрипоты кричала жена, Федора. — Чем будешь торговать, чтоб тебя мои глаза не видели?!
— Пшеницей!
— Пшеницей? — всплеснула руками Федора. — Да где ты возьмешь эту пшеницу, если самим до весны не хватит?
— Чего ты, жена, журишься? Где еще те яйца, а она уже квохчет. Когда еще весна будет, а у тебя уже голова болит. До сих пор не померли с голоду, даст бог, и дальше не помрем. Придет весна — одолжим, свет не без добрых людей. А если я не куплю новый плуг, чем землю пахать будем?
Федора то ли совсем потеряла голос, то ли поддалась уговорам мужа — ни слова не сказала больше. Только махнула рукой: продавай все, хоть даже детей, мне уже все равно — и отошла к печи готовить ужин. А Иван рад, что так легко уговорил жену, шапку в охапку да из хаты. Надо приготовить воз, насыпать два мешка пшеницы, потому что собирался выехать пораньше, чтобы поспеть к разгару ярмарки.
Зашел в хату, когда уже совсем стемнело. Семья уже собралась. На полу посреди хаты уселись кружком ребятишки — кто на полене, кто на колене, а кто и на своей половинке. Старшие все в штанишках с помочами через плечо, а младшие в длинных, грязных сорочках — на штаны всем не хватало. Федора, до сих пор еще сердитая, вытащила из печи огромный чугун с нечищеной, «в мундире», картошкой, поставила его посреди кружка: ешьте, хоть подавитесь! А сама бросила ухват и вышла из хаты.
Детей мало беспокоило, бранятся отец с матерью или нет. Облепили чугун, хватали друг перед другом горячую картошку. Иван быстро снял с головы шапку и — на пол. Пристроился к сыновьям.
— Ах и бульба! Вот бульба так бульба! — весело приговаривал он, раскачивая на ладони горячую картошку. — К такой и сала не надо.
— Хоцу сала! — сразу отозвался самый младший, который обгрызал картошку, как яблоко, чтобы не обжечь губы.