Вернулся домой Свирид уже совсем старым человеком. Отпустил бороду, словно солдат, злые сибирские морозы выбелили его голову, только густые, косматые брови нависали черными остриями — скрывали от людей глубоко посаженные глаза. Порой Свирид сузит брови, угрюмо сверкнет глазами — как-то нехорошо, не по себе становилось человеку, который встречался с ним в тот момент взглядом.
Оксен выехал встречать отца на станцию. Запряг в новую бричку пару сытых жеребцов, приказал жене положить на пружинное сиденье ковер, — ехал словно на свадьбу, хотел показать отцу, что он, Оксен, все эти восемь лет не терял времени даром: как ни трудно пришлось одному вначале, а он не растерялся, не опустил руки и теперь хозяином едет встречать отца.
Встретились они будто чужие. Оксенова тревожная радость сразу же разбилась о холодные уста, угрюмый вид отца. Свирид, казалось, больше следил за тем, чтобы не украли в толпе тяжелый, кованный железом сундучок, нежели разглядывал сына, а когда Оксен протянул было руку за сундучком, отец с каким-то подозрением сверкнул на него глазом, коротко буркнул:
— Я сам.
Увидев бричку и коней, Свирид спросил:
— Наши?
— Наши, — ответил гордо Оксен.
— А зачем так бросил? Хочешь, чтобы украли?
— Я же вас встречал.
— Невелика цаца, и сам бы нашел тебя… — ответил недовольно отец.
Подошел к коням, похлопал по лоснящейся, туго натянутой коже, пробубнил: «Хороши, крепкие», неодобрительно оглядел бричку.
— Садитесь сюда, тату, тут мягко, на пружинах! — засуетился Оксен.
Старик недоверчиво покосился на сиденье, несколько раз ткнул кулаком в пестрый коврик:
— Дурные деньги завелись?
Оксену словно жару сыпанули в лицо, пшеничные усики передернулись. Обиженно глядя в сторону, ответил:
— Это же я для вас, тату…
— А у меня зад не панский, а мужичий, перины не просит! — отрезал отец. Поднял сундучок на бричку, поставил в ногах, сел на голые доски. — Вот так-то будет лучше.
Долгое время ехали молча. Оксен прятал в себе обиду на отца, а Свирид сидел с безразличным, каким-то сонным видом на огрубевшем, преждевременно постаревшем, изрытом морщинами лице. И позже, когда он спросил, как там, дома, все ли хорошо, и Оксен стал рассказывать о домашних делах, это равнодушное выражение оставалось на лице у отца, сковывало Оксена, мешало ему говорить, и он невольно начал отвечать на скупые отцовы вопросы короткими, вялыми фразами.
Как его жена? Слава богу, здорова. Как дети? Тоже ничего. Как дед? И дед не изменился, такой же, каким и был. Что нового слышно? А что там слышать? Как было, так и есть.
Отец спрашивал, казалось, по обязанности, потому что надо было спросить. И только когда подъехали к хутору, отец беспокойно заерзал на досках, спросил, показывая на желтеющий участок озимых:
— Наше?
— Наше.
— Останови.
Оксен остановил лошадей, тпрукнув и натянув ременные вожжи. Отец тяжело сполз с брички, боком подошел к ниве, наклонился над дозревающей пшеницей, проводя ладонью по колючим чубчикам колосьев. У него задрожали плечи, поникла седая голова, и Оксен, охваченный жалостью к старику, тоже слез с брички, подошел к отцу. Свирид оглянулся на сына — остро и зло блеснули слезы на его глазах, — снова отвернулся и все гладил, гладил, не мог оторвать руки от чубатых колосков пшеницы.
— Там нас и не подпускали к хлебам, — тихо сказал он, и в горле у него заклокотало.
Уже когда подъезжали к своему хутору и навстречу им двинулись высокие тополя и яворы, зеленым прямоугольником выстроившиеся вокруг просторного двора, отец тихо спросил:
— Мачеху… где схоронили?
— Возле матери.
— Поезжай, сын, прямо на кладбище.
Кладбище раскинулось на высоком бугре, утыкав его крестами, усеяв могилами. Одни кресты давно покосились, другие стояли прямо, одни могилы затерялись в высокой траве, другие зеленели продолговатыми четырехугольниками, аккуратно оправленные, выложенные дерном, усеянные цветами. Но все они — и старые, и новые, и давно забытые, и свежие, — все до одной казались такими маленькими, будто здесь хоронили только детей.
А может, и правда все эти люди, умерев, возвращались к родной матери земле, которая их породила, вырастила, всю жизнь кормила и одевала, водила по широкому миру, снова возвращались к ней маленькими детьми, и она, любящая, всепрощающая, принимала их, добрых и злых, искренних и лукавых, принимала в свои вечные объятия и клала рядом — врага с врагом, друга с другом, — умиротворяла раз и навсегда своих беспокойных детей.
Оксен хотел повести отца, показать, где могила, но Свирид возразил:
— Я сам.
— Так я вас хоть подожду.
— Не надо… Поезжай, сын, домой, я скоро приду.
Оксен, проводив глазами отцову сгорбленную фигуру, повернул коней к дому.