Свирид долго еще не возвращался домой. Проходили час за часом, уже и солнце повернуло на запад, а отец будто сам лег в могилу на том кладбище. На столе остывал обед, Оксенова жена, Варвара, нервно мяла фартук в руках, дети ждали-ждали деда, который должен был привезти гостинцы, а потом, схватив по куску хлеба, шмыгнули во двор, только Олеся не отходила от окна, жалась к нему, ждала и тревожилась, боялась встречи, — ведь она не помнила своего отца, не представляла, какой он с виду. С далеких тех дней, когда еще жива была мать, туманным пятном вставало перед ней воспоминание об огромном, всегда суровом, никогда не улыбающемся человеке, которого она очень боялась, — с плачем шла к нему на руки. Время от времени Олеся отрывалась от окна, поворачивала к Оксену худенькое, с острым подбородком и с синими, как у матери, глазами лицо, спрашивала тоненьким голоском:
— Братец, тату скоро придут?
Дед каждый раз при этом все больше и больше сердился на сына: ему хотелось есть.
— Что это за порядки, к чертовой матери! — бурчал он, сердито поблескивая голодными глазками. — Нас бросил, с мертвыми целоваться пошел. Что, мертвые не могут подождать?..
Наконец отец пришел, еще более сгорбившийся и хмурый, нежели при первой встрече с сыном. Не заметил, казалось, ни нового дома из четырех комнат, ни других новшеств на дворе, — какая-то мысль угнетала его, не давала покоя. С таким же отсутствующим видом он сидел и за столом, ел, что дают, пил водку не пьянея, неохотно отвечал на вопросы деда, который, наевшись и выпив, перестал сердиться на сына и все хотел знать, как там, в Сибири, люди живут.
— Да живут, — отвечал с плохо скрытой досадой Свирид.
— И хлеб сеют?
— Да уж не куколь!
— Так как же он на том морозе растет? — искренне удивлялся дед, потому что, по его убеждению, в Сибири не было ни весны, ни лета, только лютовала зима. — Это, значит, там такую пшеницу сеют, что зимой родит?.. А ты привез той пшеницы?
— Зачем она вам?
— Как это зачем? — даже руками ударил о полы дед, пораженный такой бестолковостью сына. — Да засеяли бы — собирали б два урожая: один зимой, другой летом!
Олеся, забившись в угол, боязливо посматривала на бородатого, седоголового дядьку, который был ее отцом. Она чувствовала себя так, словно ее обманули.
Нет, не таким представляла она себе отца, когда мечтала о нем долгими зимними ночами, когда, полная детской обиды на взрослых, звала к себе отца — несла ему свое чистое сердце.
Тот, взлелеянный в детских грезах, отец был чутким и добрым, имел любящие глаза и ласковые руки. Этот же даже не обнял, не улыбнулся ей; нашел ее тяжелым взглядом, как-то сердито позвал:
— Иди сюда!
И когда Олеся робко подошла к нему — у нее при этом забилось сердце и онемели ноги, — когда глянула прямо на отца синими глазами, он даже отшатнулся, прикрыл ее глаза широкой ладонью, легонько оттолкнул:
— Ну, хорошо… Хорошо!.. Иди себе играйся, — так, словно девочка обожгла его своим взглядом.
Больше он ни слова не сказал ей. Не обнял, не приласкал, будто встретил чужого ребенка, а не родную дочь.
«Родную?» — спрашивает себя Свирид, и снова возникает перед ним непокорное лицо Олены, открытой ненавистью горят глаза, обжигают слова: «Не ты мой муж, а Василь…» «Так чья же ты дочь — моя или Василева?» — мысленно спрашивает Свирид притихшую девочку, которая сидит в углу, как божья кара, как вечное проклятие. Многое он отдал бы, чтобы узнать правду! Сегодня над могилой неверной жены стонал-просил: «Скажи!» Но могила упорно молчала. Протягивая руки к небу, молил бога: «Просвети!» Но и бог не откликнулся ему. И он не знал, у кого еще спрашивать, кому молиться, кого просить, — весь мир, казалось ему, восстал против него.
Потому и не слышал он, что говорил ему сын, потому и раздражали его дотошные расспросы старика, давно уже впавшего в детство, и Оксен в конце концов решил, что отец просто устал с дороги и ему надо отдохнуть.
Это была беспокойная, безрадостная ночь.
Дед ворочался на печи, все никак не мог успокоиться из-за того, что Свирид не привез домой сибирской пшеницы, все сердился на несообразительность сына.
Невестка думала, что у свекра тяжелый характер и ей нелегко будет ему угождать. Все молчит, сопит, порой буркнет слово-другое, сверкнет глазами, как волк, — так и пойдет мороз по коже! Настоящий каторжник, только что нет на лбу клейма.
Олеся тихонько плакала, теперь уже звала мысленно мать, а не отца, который так обманул ее надежды.
Свирида одолевали воспоминания, стояли в голове, толпились, заглядывали в глаза — хмурые, нерадостные, а часто и страшные. То он видел труп Олены и как у нее подвернулась рука, когда она упала бездыханная. И как он не выдержал — освободил эту руку, хотя знал, что Олене уже все равно, что ей уже не больно. Но было больно ему, и сейчас снова начинает болеть, словно эта боль дремала в нем все эти восемь лет, а теперь опять проснулась, зашевелилась, поползла по нему гадюкою, качая ядовитой головкой, показывая раздвоенный язычок, — выбирала, куда больнее ужалить.