Спрашивала Алиса Максвелл с довольно виноватым видом, или так ему в тот момент показалось. Джим Шеннон прищурил один глаз и перевел свой взгляд с ее лица в дорожную грязь, где вывеска, которую он нес всю дорогу от церкви, от
— Преподобный?
Он покачал головой, поднял табличку. Как бы ему хотелось оставить ее под ногами!
— Я в полном порядке.
— Мы будем дальше петь, или… сделаем что-нибудь?
С полминуты он насмешливо смотрел на нее, а потом снова обратил внимание на широкое панорамное окно, через которое видел Марджи. Его дочь еще не вернулась, но на ее месте стоял невысокий коренастый мужик с рябым лицом и волосами, разделенными на прямой пробор, как было модно двумя поколениями ранее. Этакий бармен времен Дикого Запада — пары пустячных деталек образу не хватает… Руки мужчины безвольно висели по бокам, а маленькие черные глазки чуть ли не прожигали преподобного сквозь стекло. Толпа вокруг него все убывала, люди прижимались друг к другу, как скот на бойне, но каким-то образом избегали контакта с этим человеком.
Он был похож на привидение.
Шеннон уставился на него, робко и любопытно думая о том, как все остальные отреагируют на его стоическое, мертвенно-бледное самообладание, когда миссис Хатчинс снова начала петь с начала гимна:
Ее голос — и раньше-то не особо мелодичный — стал хриплым, глубоким, как у лягушки. Даже глаза будто выпучились, а челюсти заходили вверх-вниз, создавая у преподобного впечатление, что она действительно превращается в огромную амфибию.
На его губах заиграла мальчишеская усмешка. Боковым зрением он поймал мужика-коротышку в окне и повернулся к нему. Тот в ответ тоже заговорщически усмехнулся и ободряюще кивнул.
И он не устоял. Зафыркал, захрипел и громогласно, истерично заржал. На него во все глаза уставились Дон Мартин и Алиса Максвелл. Рев Эммы Хатчинс пошел вразнос, ее лицо раскраснелось от прилива разгневанной крови, что лишь усилило гомерическое веселье преподобного.
— Лягушка… лягушка! — выдохнул он. Слезы текли из его глаз, руки были прижаты к ходящему ходуном животу.
— Чтоа-а-а-а? — проквакала миссис Хатчинс.
Шеннон с грацией мешка яблок рухнул на тротуар, дрожа, хихикая и плача разом. О щебенку ударился его левый локоток — кожа содралась, обнажив сырую розовую плоть; на ней, моментально набухая, проступили алые бусины крови. Две тощие, как мумии, старые вдовы, стоявшие позади паствы, опустили плакаты и на какой-то смешной куриный лад попятились назад — туда, откуда пришли. Джим Шеннон громко расхохотался, глядя им вслед.
Теперь уже несколько посетителей кинотеатра прильнули к стеклу, следя за чудно́й сценой на улице. Шеннон узнал среди них своих прихожан и заржал при виде их лиц.
Кто-то покачал головой. Кто-то, скорчив недовольную рожу, отвернулся.
Рябой мужчина, стоящий ближе всех, шагнул вперед и лбом протаранил стекло. Оно разлетелось вдребезги, сверкающий дождь осколков усыпал тротуар. Мужчина, не озаботившись погромом, прошел мимо, удаляясь; и на глазах у изумленного без меры Джима Шеннона всякий осколочек, смахивающий на микроскопический ножик, вернулся на место, в оконную раму, и встал там, точно ничего и не было. Казалось, никто этого не заметил — все взгляды были устремлены на преподобного, а не на мужчину. Они вообще не обращали на чудо никакого внимания.
— Вот это фокус! — закричал Шеннон. С его губ текла пена.
Мужчина ухмыльнулся и развел руками.
За спиной чудотворца, за целехоньким и без царапинки стеклом, многолюдная толпа в вестибюле кинотеатра заволновалась еще сильнее, будто пчелы в улье.
— Не способны? — спросил Шеннон, все еще задыхаясь от боли в боках. — Но почему?
— Как же им прозреть?