Я приняла душ. Потом встала посреди ванной, мокрая, и, не вытираясь, принялась разглядывать растения, свечку за 60 фунтов стерлингов, бутылочки с косметикой. Ничего из этого не было моим. Все это выбрала женщина, у которой, насколько она знала, не было____________________, женщина, которая думала, что она просто не умеет быть человеком.
Я притворилась, что сплю, когда позже пришел Патрик. На следующее утро, когда он ушел, я вынула новую таблетку из пузырька, все еще лежавшего в моей сумке. Она была крошечной и бледно-розовой. На кухне я наполнила стакан водой из-под крана, «я-ем-печенье», а затем пошла гулять.
Всю дорогу я думала о своем диагнозе. О том, что, когда я получила его, тайна моего существования была раскрыта. ____________________ определило течение моей жизни. Его искали и так и не находили, гадали, но никогда не угадывали, подозревали и опровергали. Но оно существовало всегда. Оно диктовало каждое решение, которое я когда-либо принимала. Заставляло меня действовать так, как я действовала. Оно было причиной моих слез. Когда я кричала на Патрика, слова были вложены в мой рот; когда я швырялась вещами, это ____________________ поднимало мою руку. У меня не было выбора. И каждый раз за последние два десятилетия, когда я смотрела на себя и видела незнакомку, я была права. Это всегда была не я.
А теперь я не могла понять, как это упустили. Понимала все меньше и меньше, пока гуляла. Это же не редкость. Симптомы не прячутся. Страдающий не может замаскировать свои муки. Патрику, наблюдательному человеку, это должно было стать очевидно с самого начала.
Вечером он пришел домой и извинился, что я не вспомнила о гостях прошлым вечером. Я стояла у раковины, наполняя стакан. Я глянула через плечо и увидела, как он маячит в дверном проеме, держа пластиковый пакет с чем-то. Он спросил, как прошел мой день. Я сказала «хорошо» и выключила кран. В тот момент, с тем пакетом в руке, он казался таким дураком. Неуверенный человек, не задающий вопросов. Я попросила его отойти, и он отошел в сторону. Он извинился за то, что я врезалась в него локтем на выходе из кухни, и я преисполнилась презрения к этому мужчине, такому доброму, послушному и невнимательному.
Позвонил отец и спросил, могу ли я приехать в город и пообедать с ним. Я предположила, что он хотел поговорить о том, что рассказала ему мать, и о нашей ссоре в поезде, потому что он сразу упомянул, что ее не будет дома, как будто зная, что я откажусь, если она будет.
Я постоянно думала о ней в течение недели, прошедшей с момента моего визита к врачу, разыгрывала в уме разговоры с ней, телефонные звонки, вымарывала письма, в которых перечислялись все ее преступления, все способы, которыми она причиняла боль моей сестре, и мне, и моему отцу, сколько я себя помню. Страницы о пренебрежении материнским долгом – о том, что она решила создавать уродливые скульптуры из мусора вместо того, чтобы заботиться о нас. О том, как она напивалась и падала, о ее глупой жестокости по отношению к Уинсом, о том, что она толстая и несущественная, что она позор всей моей жизни и я никогда не хочу ее больше видеть.
Патрик продолжал спрашивать, все ли со мной в порядке. Он продолжал говорить мне, что я выгляжу немного озабоченной. Немного напряженной. Он подумал, не случилось ли чего. Но моя мать не оставила места для Патрика – его неспособность понять, что со мной что-то не так, была гораздо менее важна, чем ее усилия притвориться, что ничего не происходит, чем ее многолетняя решимость ничего не замечать.
Я велела ему перестать спрашивать, и он перестал, предоставив мне свободу думать о матери, исключив все остальное, наяву и во сне. Сам Патрик, и признание Патрику, и возможная реакция Патрика на мой диагноз стали для меня неважными. Все, чего я хотела, – это ненавидеть мать, наказать ее и разоблачить то, что она сделала. Я сказала «да» на предложение пообедать.
Когда я пришла, отец был на кухне, намазывал бутерброды маслом. Мы отнесли их в его кабинет и сели на диван под окном, поставив тарелки на колени. Он спросил, что я сейчас читаю. Я ничего не читала и сказала: «Джейн Эйр».
Он сказал, что ему тоже следует взяться за нее снова, а затем, после недолгого колебания, начал:
– Знаешь, твоя мать не пила на этой неделе. Почти шесть дней.
Напрягшись, я ответила:
– Да ты что! А ты знал, что у матери… – и тут же остановилась. Его лицо было таким открытым. Он выглядел таким уверенным, что я буду рада его новости. Он даже подумал, что ее стоит сообщить. – Ты знал, что она…
Он подождал и через мгновение, пока моя фраза все еще висела незаконченной, взялся за свой бутерброд. Из него выпал маленький кусочек огурца. Он сказал «упс». Это было невыносимо. Я не хотела делать ему больно, я хотела сделать больно ей. Как-то напрямую, не через него. Я просто сказала:
– Шесть дней – это даже не ее личный рекорд.
Отец отогнул уголок бутерброда и положил огурец обратно.
– Полагаю, что нет, верно.
– А ты не хочешь поговорить о ____________________?
– О чем?
– О моем диагнозе. У нового доктора.