Вводя данный термин в оборот и подвергая его значения дальнейшей трансформации, авторы преследовали несколько целей. Они желали найти определенное равновесие между добровольцем, помогающим – очевидно, по доброй воле, – и тем, кто присоединяется к хашару в силу традиции и существующего социального уклада – «габитуса», по Бурдье, то есть поля социальных действий, принимаемых за самоочевидные. Если понимать участие в хашаре сугубо в рамках традиции, тогда наличие свободы выбора вовсе не обязательно. Матчанов, однако же, в подтверждение своего определения приводит телеграммы и письма людей, добровольно помогавших восстановлению города [Матчанов 1972: 211]; так, из чувства долга, но одновременно и по доброй воле севастопольская семья предложила комнату в своей квартире для ташкентских детей [Матчанов 1972: 2012]. Таким образом, хашаром являлась не только помощь в физическом строительстве города, но и в целом гуманитарная помощь его жителям. В газетах также постоянно писали о дружбе народов и о том, как жители самых разных союзных республик участвуют в древнем, традиционном узбекском обычае (ведь всякий принимавший участие в хашаре участвовал и в истории узбекского народа). Вместе с тем истоки подобного всенародного сотрудничества следует искать гораздо раньше Октябрьской революции 1917 года. Коммунно-общинные ценности хашара прочно сплетались с советскими коммунистическими ценностями; при этом роль марксизма-ленинизма в статьях практически не акцентировалась, зато в хашаре подчеркивалась его традиционность.
Подобное слияние стало возможным именно благодаря сознательной адаптации хашара под нужды Советского государства: изначальная идея о помощи члену своей группы преобразилась в идею помощи члену государства. То, что сам Матчанов являлся председателем Президиума Верховного Совета Узбекской ССР, еще более подчеркивало связь описываемого им хашара с государством. Разделение общества и государства, столь важное для многих (но не всех) теорий гражданского общества, было здесь утрачено[227]
. Хашар, в сущности, постигла судьбаОтношение к ташкентскому землетрясению со временем не изменилось, хотя подробности и стирались из памяти. В 1976 году правительство республики построило в Ташкенте музей с «монументально-скульптурным комплексом» в честь дружбы народов[228]
. Символично, что гранит для стел прибыл с Украины. В репортаже «Правды Востока» о церемонии открытия с благодарностью говорилось о москвичах, ленинградцах и о жителях других братских республик[229], помогавших в восстановлении Ташкента[230]. После этого интерес к теме землетрясения стал заметно спадать. Еще десятилетие спустя, в апреле 1986 года, в прессе даже не заметили «юбилея» трагедии, а затем чернобыльское настоящее стало уже куда важнее ташкентского прошлого.Почему со временем в прессе перестали вспоминать о ташкентском землетрясении, объяснить нелегко. Несомненно, смены руководства в Москве и в самом Ташкенте влияли на принимаемые решения, а начавшаяся в середине восьмидесятых перестройка и вовсе изменила геополитический курс Советского Союза[231]
. В 1985 году ташкентское землетрясение вскользь промелькнуло в мелодраматической истории об отце, запретившем дочери выходить замуж за ее возлюбленного Тимура, поскольку тот принадлежал к низшему социальному слою. Для пущей драматичности режиссер ленты использует документальные кадры разрушенного Ташкента: юноша таскает на носилках камни на стройке, когда внезапно к нему подъезжают двое громил на мотоциклах и угрожают ему расправой, если он не отстанет от дочери начальника. Сцена, вероятно, не так далека от истины – криминальные элементы вполне могли быть связаны с восстановительными работами в городе; впрочем, данный эпизод оканчивается счастливым поцелуем влюбленных. Следом за картинами разрушенного города, на контрасте с бульдозером, сносящим старое здание, семья вселяется в новенький многоквартирный дом[232]. То есть и спустя двадцать лет доминирующим нарративом в контексте землетрясения оставалось создание жилой площади.