Григорий тоже молчал и мысленно ругал себя: «вегетативное», «Эйнштейн»! Дурак, разве можно говорить ей такие слова? Ему хотелось как-то замять свою вспышку, сказать Нюше доброе слово, но его взбесила ее рабья покорность, ее неумение и нежелание понимать то, что творится кругом. И он промолчал.
…И дома у Гриши не все складывалось хорошо. Мать и отец не теряли надежды уговорить сына поступать в Московский университет — все-таки их любимец был бы ближе к дому, всегда можно бы удержать его, горячего и непосредственного, от опрометчивого, рискованного шага, можно было как-то за него заступиться. Но Григорий стоял на своем: знакомство с Московским университетом показало ему, что как профессорский состав, так и студенческая масса здесь, в Москве, настроены более консервативно. И кто знает, все же, может быть, Гриша и поддался бы уговорам родных, жалко было огорчать и покидать мать, разлука дастся ей нелегко, но Григория в его стремлении в Петербург поддерживал старый друг семьи, бывавший в свое время у них в Тамбове и не забывавший их и в Москве, — Михаил Ильич Букин. Он, конечно, был много старше, имел за плечами большой опыт партийной работы, но относился к своему молодому единомышленнику с той заботливой осторожностью, которая в данном случае была необходима.
Гриша хорошо помнил разговоры отца с Михаилом Ильичом летом пятого года в Тамбове, когда Букин доказывал отцу, что только вопиющая несправедливость по отношению к крестьянам лежит в основе их мятежей. И, став взрослей, уже в Москве, Гриша понял, что, возможно, именно влиянием Букина и объясняется не однажды вырывавшаяся у отца фраза: «Да будь это хлеб не банковский, а мой, я бы его собственными руками раздал!»
— В Питер, Гришенька, только в Питер, — говорил Михаил Ильич, когда их разговора не слышал никто из домашних. — Именно там, а не в купецко-мещанской Москве колыбель будущей революционной России. Кстати, и я скоро перебираюсь туда.
— Зачем, Михаил Ильич?
— Дела…
Они оба тогда еще не знали, что именно эти «дела» сведут их через три года на Шпалерной улице, в прогулочном дворике петербургской предварилки.
…Зима пролетела незаметно, и весной Гриша сдал экстерном экзамены, получил аттестат зрелости. Очень беспокоила его необходимость получения свидетельства о благонадежности, которое обязательно требовалось при поступлении в университет, — как-никак он не раз попадал в орбиту полицейского внимания. Но все обошлось благополучно, и, не дождавшись осени, он еще в июне отправился в Питер.
— Не сердись, мамочка, — сказал он перед отъездом. — Эрмитаж, Русский музей и сам город — словно огромнейший музей. Мне так хочется посмотреть его перед началом занятий, потом не будет времени. Не сердись, милая!
— Я не сержусь, сыночек, только мне бесконечно грустно.
Вечером, часа за три до отхода поезда, Григорий, вскочив на конку, заехал к Таличкиным, хотелось побыть с ними хотя бы недолго — после родной семьи у него не было более близких людей.
На его счастье, и Глеб и Нюша уже вернулись с работы, а Агаша должна вот-вот прийти — побежала за Степашкой. Уходя на работу, она оставляла его у старушки соседки, — одинокая бобылка привязалась к маленькому, как к своему.
Сидя на низенькой скамеечке у печурки, Нюша чистила картошку, а Глеб, упершись локтями в стол, склонился над книжкой, окутанный облаком ядовитого табачного дыма.
Григорий вошел, не постучав, и Нюша, увидев его, вскочила, уронила на пол картофелину и ножик, а Глеб Иванович поспешно сунул брошюрку в карман. Но, увидев сквозь дым Григория, облегченно засмеялся, пошел навстречу, протягивая руку.
— Стало быть, уезжаешь? — спросил он.
— Да, уезжаю, Глеб Иваныч. Надо.
— И то верно. Учиться тебе нужно, слов нет. Ну, проходи, садись.
Григорий пожал руку Нюше и удивился: как она, несмотря на беспросветную нужду и одиннадцатичасовой рабочий день, похорошела! «Ишь какая мадонна рязанская!» — подумал он и в глубине души снова почувствовал невольную вину перед девушкой: не сумел помочь ей, не научил понимать происходящее. Так и завянет в каком-нибудь подвале эта красота, зачахнет, не успев по-настоящему расцвесть… А хотя — кто знает! — может быть, сама жизнь откроет ей глаза и превратит ее из забитой, всего боящейся девчушки в ту русскую женщину, которая останавливает на полном скаку взбесившихся коней и входит в горящий дом…
Ему хотелось сказать Нюше на прощание что-нибудь теплое, дружеское, но он не мог найти слов и даже обрадовался, когда за дверью послышался мурлыкающий что-то ласковое голос Агаши и счастливый смех Степашки.
— Ага! Вон у нас кто! — воскликнула на пороге Агаша.
И Степашка заулыбался Григорию — он уже успел привыкнуть к частому гостю, приносившему ему то леденцового петушка, то пряник.
И все-таки прощание было грустным, словно Григорий уезжал в какую-то немыслимую даль, откуда ему не суждено вернуться. Больше всех говорил Глеб, рассказывал о заводских делах, советовал Григорию в Питере держаться поближе к таким заводам, как Путиловский и Трубочный, — там есть решительные, смелые люди.