Именно этот момент и вызвал гнев С. Ю. Куняева, которому Слуцкий в молодые годы оказывал помощь. В длинной мемуарной статье, посвященной бывшему ментору, Куняев пишет, что Слуцкий, будучи евреем, не имел права «прощать русских», особенно учитывая факт, что сам он в первые годы войны служил военным прокурором. Далее Куняев заявляет: на территории, населенной русскими, погромов как таковых не было, а значит, у русского народа нет причин испытывать чувство вины. Куняев отдельно говорит о стихотворении «Романы из школьной программы…», называя его почти русофильским, с одной, впрочем, оговоркой, «о которую всегда цеплялось мое чувство при чтении этого стихотворенья… написанного резко, без полутонов, с внезапным для поэта пониманием неожиданно возникшей двусмысленности своего положения. “Не курский, не псковский, не тульский” – поэт еще не решается сказать “не русский”, потому что последняя линия обороны – язык, культура, поэзия – это за ним. <…> Но кроме русской литературы есть еще русская история» [Куняев 1990: 159–160]. Куняев заблуждается. То, что он называет двусмысленностью положения Слуцкого (а имеется в виду его ощущение еврейства), не было ни случайным, ни внезапным, это было неизменное и глубокое чувство, библейское в самой своей основе. Именно эта ошибка не дает Куняеву разглядеть в Слуцком поэта, в творчестве которого есть сильный и оригинальный метафизический пласт. Он заявляет, что Слуцкий чужд всяческой религиозности.
Утверждения Куняева примечательны не только как пример взгляда русских националистов на Слуцкого, но и как независимый комментарий, который достоин осмысления. То, что подмечает Куняев, достаточно точно: в этом стихотворении Слуцкий полностью отделяет себя от русской истории. Более того, приемом, заметить который Куняев не решается, он отграничивает русскую программную прозу от ее русских национальных корней и характера. Игра эта начинается во второй строфе:
Стихотворение Слуцкого лишено пафоса, как и его взгляд на эти романы. Декларируя отсутствие родства со всем исконно русским, а равно и нежелание обзаводиться такими родственными связями, он сохраняет «пламень» романов в своем сердце «все-таки», то есть едва ли не вопреки тому, что они – русские. Примечательно, что «неяркий и тусклый» пламень романов резко отличается от их силы, провозглашенной выше. Подобный сдвиг указывает на неустойчивость как точки зрения самого Слуцкого, так и нравственных притязаний классической русской литературы. Эти романы – «родня» русского народа: Слуцкий использует разговорное слово с размытым значением, которое привлекает его именно упомянутыми свойствами. Если в первой строфе мы видим знакомую парадигму, задающую параметры двух Россий: лагерей и словесности, то во второй это соотношение делается сложнее, выходя за границы привычных представлений.
Действительно, Слуцкий «не решается сказать» «я не из России», но и не утверждает: «я – из России». Признавая величие русских романов, он остается лишь гостем на их страницах. Они становятся ему родными, только когда он полностью лишает их всего русского, превратив в безродную нравственную территорию. «Вы родина самым безродным» – это, разумеется, намек на послевоенную кампанию против космополитов. В то же время это метапоэтическая отсылка к пространственной поэтике самого Слуцкого, которая получает в «Уриэле Акосте» название «безродье родное». В итоге романы предстают органическим компонентом его творческого пространства. Их «безродье» ярко контрастирует с имеющими корни Курском, Псковом и Тулой, от «родственности» которых поэт дистанцируется[300]
. Для Слуцкого «родня» не есть «род»; в данном случае общий корень лишь подчеркивает различие. «Безродье» романов обозначает эфемерный еврейский покров, «неяркий и тусклый», который он навсегда набрасывает на слова Пушкина и Чехова, как бы вырванные из почвы Курска, Пскова и Тулы – символов русской народности. В данном стихотворении Слуцкий вступает на зыбкую почву. До определенной степени он возвращается к стандартному мышлению; это свидетельствует о том, что он предчувствует кризис и уже сползает в него: его исходный генеалогический проект трансплантации распадается. Он прячется в русские романы (там его «нора и берлога»), они – его последнее прибежище, которое, однако, он объявляет безродным, что на его языке означает «еврейским». Место Слуцкого в русской словесности в очередной раз оказывается на зыбучем песке, а сохранность его слова ставится под сомнение. Гений Сатуновского состоит в том, что он смог ощутить кризис Слуцкого, – перед нами уникальный случай самодостаточного проникновения одного великого поэта в мысли другого.