В своем известном комментарии Раши связывает первую строку Книги Бытия с дарованием Ханаана евреям:
Почему же (она) начинается с «Берейшит» (с сотворения мира)? Потому что «силу дел Своих явил Он народу Своему, чтобы дать им владение племен» (Теилим 111: 6). Ибо если скажут народы мира Израилю: «Разбойники вы, захватившие земли семи народов [Ханаан]», то (сыны Израиля) скажут им: «Вся земля принадлежит Святому, благословен Он. Он сотворил ее и дал ее тому, кто Ему угоден. По воле Своей Он дал ее им (на время), по воле Своей Он отнял у них и дал ее нам»[166]
.Двойной образ воскресших у Слуцкого безусловно связан с его Ханааном – постоянно расширяющимся пространственным полем его поэзии, его «безродьем родным». В итоге поэт не испытывает жалости к лошадям. Он смотрит на них с благоговением, восклицая вслед за изумленным Иаковом: «…истинно Господь присутствует на месте сем; а я не знал!» (Быт. 28: 16). Яков, который «под любым зодиаком убог», наконец получает безусловное благословение.
Часть вторая
Полемика
6
Написание еврея: генеалогии поэта
1
В «Шуме времени» Мандельштама есть знаменитые строки: «Речь отца и речь матери – не слиянием ли этих двух речей питается всю долгую жизнь наш язык, не они ли слагают его характер?» [Мандельштам 2009–2011, 2: 222]. В его случае «ясная и звонкая», «великорусская» речь матери и «безъязычие» отца и породили речь поэта, который сознает противоречия между ними и вполне способен их опровергнуть и разрешить. По сути, отмечая безъязычие отца, Мандельштам дает глубокую оценку еврейского постпросветительского ассимиляционизма, который привел к отсутствию языка у его отца, к его немоте и неприкаянности[167]
. Критическое высказывание Мандельштама – обоюдоострый меч: с одной стороны, он осуждает стремление людей поколения его родителей к ассимиляции, а с другой – отделяет себя от традиционного еврейского мира, клоаки проклятого иудейского хаоса. Он говорит о своих «иудейских развалинах» – порой выказывая к ним почтение, но неизменно отворачиваясь от них в пользу поэтического мировоззрения, которое заключено в его священной привязанности к русскому языку, в союзе христианства и поэзии и в новаторском переписывании культурного и литературного петербургского мифа. Мандельштам – активный мифотворец; его самовосприятие и сотворение собственной генеалогии – важнейшие звенья модернистской русско-еврейской литературной саги.Понятие «безъязычия» Слуцкому совершенно чуждо, поскольку оно ведет в пропасть неприкаянности, к «зиянию» там, где в биографии поэта «должны были находиться семья и воспоминания о семье» [Grinberg 2006a: 110]. У Слуцкого есть потребность укоренить свою творческую генеалогию в семейных анналах. При этом он, безусловно, осведомлен о русско-еврейском случае Мандельштама, а также Пастернака, Гроссмана, более ранних советских литераторов: М. А. Светлова, И. Ильфа и И. П. Уткина. Э. Нахимовски совершенно справедливо отмечает, что русско-еврейские писатели «не образуют школы» [Nakhimovsky 1992: 12]. Их парадигмы отличаются гибкостью, перетекают от одного к другому, но при этом не совпадают. Мне представляется, что единственную попытку создать отчетливо русско-еврейскую, а точнее – советско-еврейскую поэтику предприняли Бабель и Багрицкий, которые придумали еврейскую мессианскую модель, совместимую с советским апокалипсизмом. Слуцкий противопоставляет свою версию народа версии Бабеля и Багрицкого и в процессе предлагает историографический экзегетический отклик, сосредоточенный на понятиях выживания евреев, регрессивного мессианства, лирических воспоминаний и преображений святости в профанном, а еврейскости – в более широком историческом контексте, равно как и наоборот. Чтобы осуществить полный критический и интерпретативный обзор этих элементов, в данной главе предложено прочтение «отцовского» цикла Слуцкого – стихов о простых евреях, антисемитизме и ассимиляции.
2
В конце фундаментальной статьи «К вопросу о понимании мессианской идеи в иудаизме» Шолем утверждает: