Основываясь на этом тексте, Соловьев называет Слуцкого библейским поэтом. Он пишет: «Именно так – просто и высоко – описаны в Библии нравы, обычаи и история древних скотоводов»[180]
. В Библии, как и в поэзии Слуцкого, «обыденный факт… звучит как исторический, семейный конфликт становится всемирной историей. Напряженный историзм – имманентное свойство поэтики и философии Слуцкого» [Соловьев 2007: 376]. Фаликов считает стихотворение прямым откликом на дело Пастернака, причем парадоксальным образом блудный сын – это сам Пастернак. Я скорее согласен с Соловьевым. Стихотворение, в котором он проницательно усматривает библейский контекст, коррелирует с нарративом Слуцкого об отце.Поразительнее всего в этом стихотворении финал. Сын, получив от отца обильную пищу, уходит, не попрощавшись. В этом и состоит вся суть: уходит он молча, зная, что вынужден будет вернуться. В его уходе нет мессианского восторга, как у Багрицкого, или обреченных попыток притулиться к разваливающемуся родительскому дому, как у Бялика[181]
. На деле он уходит потому, что место его слова – во внешнем мире: в пере-саживании, пере-воде. Уходит он со своим посохом, что немедленно вызывает в памяти фигуру Моисея, стоящую в центре «Я строю на песке, а тот песок…» и «Четвертой прозы» Мандельштама, где его земля обетованная, Армения, и шуба русского литературного наследия тоже сравниваются с судьбой Моисея: «Я бы взял с собой мужество в желтой соломенной корзине с целым ворохом пахнущего щелоком белья, а моя шуба висела бы на золотом гвозде. И я бы вышел на вокзале в Эривани с зимней шубой в одной руке и со стариковской палкой – моим еврейским посохом – в другой» [Мандельштам 2009–2011, 2: 351]. Примечательно, что в стихотворении «Стыдились своих же отцов…» [Слуцкий 1991b, 3: 294], в котором можно усмотреть аллюзии на отречение сыновей от отцов в сталинскую эпоху или на разрыв в цепочке еврейских поколений, Слуцкий постоянно придерживается третьего лица множественного числа, говоря о том, что «они» отказались от родных. Этих сыновей он называет «блудными» и «сукиными сынами». Ни «рухнувшие домики» отцов, ни наглость сыновей не связаны с «отчим домом» Слуцкого, с его блаженным, хотя и требовательным комфортом в этом пространстве, уход из которого требует обязательного возвращения.Слуцкий не страдает эдиповым комплексом. Скорее, здесь вступает в силу талмудический принцип
Отец действительно может быть фигурой репрезентативной, однако он, как и поэт, совершенно самобытен. Его дом – это космос, где он, наделяя самые простые бытовые действия священным смыслом, создает свет и тьму и, развеяв мрак, превращает стихи сына в собственный космос, который, подобно экзегету, изучил досконально, ибо вскормлен его истоками. Известно, что именно так Слуцкий замышляет и строит свои произведения – как заключенное в круг пространство, самостоятельную систему[183]
. В этом смысле он заимствует методологию у отца, который снова и снова перечитывает строки сына, будто Священное Писание.Отец, подобно библейскому демиургу, борется с силами хаоса: