Что рыба-меч способна осмыслить увиденное, Матвей в этом был абсолютно уверен. Потому и лупил в оба глаза по воде, словно ладонями – я здесь…, я здесь…, а прошлой ночью вслушивался в дыхание озера и даже разговаривал с ним. Впервые за столько лет, и – как с человеком, с которым, почему-то, не разговаривал все эти годы. А голос у озера есть. Шепелявит, правда, и заикается отдаленными всплесками, да все равно приятно с ним разговаривать. И слушать умеет – не перебивает, не насмехается над его сиплым голосом.
А все этот, волчара Шаман, его взгляд, тогда на холме, что в нем что-то поджег. То ли мысли горят с тех пор и не сгорают, так как мыслей – тьма, и нет им теперь края, то ли каменный взгляд вдавил в него время, которое Матвей не замечал и не чувствовал, и с той самой минуты часики тикают откровениями самим с собой. Но не это даже удивительно – удивительно, что горят мысли, а ведь от чего-то и для чего-то загораются, как звезды, и откровения тикают не бессмысленно? Будто прошел поворот, куда направлялся, а в тебе что-то «тик-тик»: не туда – вернись, или не сейчас – позже! И Матвей жил ведь так, до этого – не возвращаясь даже за покаянием. Только и того, что плыл по реке азарта – нравилось, да к деньгам увлеченность привязала его наглухо, оттого и два тюремных срока отмотал, от звонка до звонка. Улька, грудастая и краснощекая, азарт не угомонила, а на себя перевела, а банку с деньгами – себе под подушку. Чтобы спалось слаще и крепче. «А спит-то беспокойно – у нее свой азарт, бабий: не обмануться в расчетах собственного благополучия». И эта жарко сгоревшая мысль, о жене Ульяне, не удивила Матвея потому, что всего-то догнала его в тех же самых запоздалых откровениях.
И все же Матвей не знал, потому и не ответил себе до сих пор, зачем он вторые сутки ищет рыбу-меч? Об этом он думал постоянно и сейчас тоже, когда уставшие глаза оперлись о карабин, прислоненный им к закрытой двери небольшой каюты. Пуля из этого карабина убила однажды лося, а уж рыбине, если, конечно, попасть в голову, не выжить. Только раньше, до зверства, случившегося с Налимом, грела Матвея эта мысль. Теперь же тлела в раздумьях и даже пугала: а не искушение ли это от Господа? И хоть по жизни Матвей был с ним на «ты» и чаще вспоминал о нем всуе, не заговаривал ни разу с Господом ни о Шамане с Мартой, ни о диковинной для Сибири твари в озере, ни о Прибалте и его не менее дивной семье. А не заговаривал потому, что откуда-то в нем появилась убежденность, что к расцвеченному зимнему небу, как-то ночью, все они, и Господь тоже – не без него, имеют непосредственное отношение. Все и не все: тогда, когда на тайгу просыпались разноцветные звезды, он их насчитал восемь. Оттого не обозвал, а обозначил их кодлой на поминках Налима, так как это слово ему было привычней и понятней. Даже догадывается, зачем они свались кедрачам на голову? Явить собой им что-то, а иных и наказать за это. Что именно явить – не давалось понять сразу, тем не менее, жизнь продолжала кровоточить, и сильно – может, в этом все дело.
И все же, все же – плотность мыслей, обступившая Матвея буквально со всех сторон того, что он «зырил» с конца зимы, выдавила из его намерений и желаний привычный ему азарт, и это томило. Он ведь жил, не порхая за облаками представлений о смысле жизни, и не залетал, поэтому, ни высоко и ни далеко в своих стремлениях. А тут стал копать жизнь вглубь. Рад был «продуть башку», да не получалось. – смешно даже, …если только «крыша не поехала»!
Катер непривычно подкинуло, он закачался бортами – Матвей, вскинув карабин, выстрелил в пузырящуюся под утесом воду. Передернул затвор, но во второй раз не выстрелил – пальнул с перепугу.
«Амур» еще здорово покачивало, когда под днище вползла темно-коричневая спина, а Матвей только и успел подумать – жаль, что он заглушил мотор. А потом, пропарив над каютой, упал в воду. Упал плашмя, успел лишь хватануть побольше воздуха. Спину обожгло что-то, оно же и придавило, и тело поплыло под водой, не прилагая для этого никаких усилий. Наоборот, силилось всплыть наверх, да тщетно. Одежда врезалась в тело всеми имеющимися на ней рубцами и складками, будто Матвея запеленали, а еще и за шиворот куртки взяли, и затаскивали теперь на глубину. Виски сдавило, в глазах потемнело, в ушах – неимоверный зудящий треск. В груди перепугано гулко билось сердце. Потом – тишина, горячая и давящая, и все, вроде: сердце задохнулось от ужаса – затихло.