Оказывается, эту ужасную человеческую трагедию можно видеть и описывать даже с подъёмом, с радостью. Выполняя обязанности командира десятой роты, обер-лейтенант Мюллер пишет в отчёте:
«…Операция проходила планомерно, исключая сдвиги некоторых её этапов во времени. Основная причина их была следующая. На карте населенный пункт Борки показан как компактно расположенное село. В действительности оказалось, что этот посёлок простирается на 6–7 км в длину и ширину.
Когда с рассветом это было мною установлено, я расширил оцепление с восточной стороны и организовал охват села в форме клещей при одновременном увеличении дистанции между постами. В результате мне удалось захватить и доставить к месту сбора всех жителей села без исключения. Благоприятным оказалось, что цель, для которой сгонялось население, до последнего момента была ему неизвестна. На месте сбора царило спокойствие, количество постов было сведено к минимуму, и высвободившиеся силы могли быть использованы в дальнейшем ходе операции. Команда могильщиков получила лопаты лишь на месте расстрела, благодаря чему население оставалось в неведении о предстоящем. Незаметно установленные лёгкие пулемёты подавили с самого начала начавшуюся было панику, когда прозвучали первые выстрелы с места расстрела, расположенного в 700 м от села. Двое мужчин пытались бежать, но через несколько шагов упали, пораженные пулемётным огнём. Расстрел начался в 9 час. 00 мин. и закончился в 18 час. 00. Он проходил без всяких осложнений, подготовленные мероприятия оказались весьма целесообразными»[117].
В Борках Малоритских, кроме Марии Лихван, уцелело ещё три женщины, которых каратели перед тем гнали от села до самого кладбища, где убивали людей. От общих рвов-могил их отделяло полсотни метров. Эти женщины припоминают события и дополняют их новыми подробностями.
Мария Кондратовна Хамук, в то время – бездетная женщина, солдатка. Муж её попал в немецкий плен из польского войска в сентябре 1939 года и находился в ту пору, когда оккупанты уничтожали Борки, в Германии.
«…Нас було тринадцать душ семьи. Мы все легли спать. А кто-то стучится в хату. Моя свекруха встала да говорит:
– Вставайте, детки, это смерть наша…
А как могла она знать, никто не знает.
Нас захватили десятёро. Мой свёкор взял хлеба, а немец взял тот хлеб вырвал и на полатки, и мы уже видим: что-то будет…
Гнали нас в село на собрание, посадили в огороде, сидимо мы, сидимо, потом приходят немцы, вызывают от восемнадцати лет до сорока пяти. И вызвали, поставили по четыре человека и говорят: «Уже будут в Германию брать…» Потом мы глядим: идёт машина, берёт, собирает заступы, выносят из хат. Говорят, что уже будут убивать, расстреливать – вот так там всякого, кто депутатом, кто такой, а кто такой… А кто ж надеялся, что всех людей будут расстреливать? Никто не думал…
Мы ждём, ждём. Говорим: «Вот придут».
А мы все в огороде сидим, нас много, людей. Уже ждём – и дождались.
И давай. Уже немцы тут, идут, и кто не мог – возили, а кто мог идти, по тридцать человек гоняли туды на кладбище.
А то уже дошла очередь, а я всё оставалась сзади, оставалась-таки сзади. Уже осталось совсем мало людей. Уже думаем: «Что будет, то будет, идём уже вперёд». Не можем терпеть, уже нервы не выдерживают. Мы пошли. Нас человек тридцать гнал до кладбища. Пригнал – лежала одёжа вся скинутая. Так мы думали, – дождь такой сильный, сильный шёл, так мы думали, что люди убитые лежат такой кучей. Мы доходим туды, а то – одёжа, народ весь раздетый был, в ямку голых гнали убивать.
Тогда нас положили ничком, около той одёжи. И опять говорит по-польски:
– Вставайте, кто имеет паспорт – отдайте!
А тогда у нас, при немцах, прикладывали пальцы к паспорту.
Мы, кто подал тот паспорт, кто не подал, кто дома забыл взять того паспорта. Кто ж там тогда помнил…
И потом говорят по-польски:
– Скидайте одёжу с себя.
Я просилася, чтоб мне хоть погибнуть в одёже.
И потом я стала снова проситься. Думаю, у меня родни нема тут, в Борках, – одна родня тут, что я вышла замуж, а другая родня, отец и мать, в другой деревне были, в Борисовке. Ту тоже всю выстреляли деревню… Как стала я проситься! Говорю, что у меня чоловик в Германии.
А он говорит:
– А письма е?
Говорю:
– Дома е.
Думаю, как уже додому заведет, да не найду тех писем… А их и не было, тех писем, я ему так мутила, чтоб мне остаться.
А потом говорит по-польски:
– Вэзь свое убране![118]
Стала я отходить, голая, в одной рубашке, верхнего на мне не было. А он потом по-польски говорит:
– Вэзь свое убране. Только, говорит, чужого не тронь.
И посадили меня уже под таким бурьяком, под сосною. И такой сильный дождь пошёл…
А тех людей, что со мною гнали, и таких маленьких детей, то поубивали на моих глазах… Детей матери распелёнывали, и он – таких голых носил в ямку…»