Не хотят, ага. Он этим прикладом в головы бить. Вот и стали вылезать. Которая не может выйти во двор, дак тут, над этой ямой, и попристреливали – этих баб.
А я и еще тут одна – из Рудни она, и теперь живет, ага. У неё была девочка, такая маленькая ещё, полтора года. И мы взяли, подлезли дальше сюда, под брус. Я уже вся в крови была, в песку была, лицом в песок, чтоб нам не кашлянуть… Вот мы лежим уже, нам слышно, яма открытая, а они уже всунули головы сюда, поглядели, може, ещё кто есть. Не видно уже, темно. Только месяц светил, хорошо помню. Дак они поглядели, да тогда возчикам этим говорят:
– Берите солому, разводите костёр.
Эти возчики, они же подчинялись, знаете, со страху, – сюда наложили соломы, и в это помещение, и в то. А тогда:
– Выдирайте окна!
Они выдрали, столы, двери побросали на солому.
– Зажигайте!
Ага, зажгли.
– Вярчыце вярчэ![21]
Они поделали эти жгуты.
– Зажигайте и бросайте в яму!
Он думает, а може, там люди есть, чтоб это уже они там позадыхались. Осмаливается на тех жгутах солома, а дым к нам не заходит. Из ямы всё на избу выходит. И вот они зажгли этот костёр…
Мы сидим, сидим всю ночь, а тут они ракетами светят – видно там, у нас в яме, хоть иголки собирай, такая виднота. Что нам бедным делать? Боже мой милый!.. Они запалили – и мы слышим, что стреха упала. Но это не наша, это пожарная, а наш огонь взял и потух…»
А рядом, в пожарной, происходило то же самое… В той пожарной и ещё в двух домах в Рудне, и ещё в десятках, а потом в сотнях других деревень Беларуси… Страшно перемножать такие цифры, потому что за каждой из них – человек и его семья, его мать, его дети, братья, сёстры, потому что за каждой – неизмеримый человеческий ужас, боль. Их сотни тысяч – тех, кто уже никогда не расскажет, за которых рассказывают вот эти люди, очень и очень немногие. А у каждого из тысяч погибших было
Пожарная стояла недалеко от колхозной канцелярии, где спряталась под полом Тэкля Круглова, и вот что происходило в той пожарной. Живёт в новой, отстроенной Рудне женщина, которая и была там в те страшные часы и минуты.
Ганна Иосифовна Гошка, пятьдесят лет.
«…Нас поставили прямо в шеренгу на колхозном дворе. Мужчин отдельно. Тогда за этих мужчин – раз! – погнали от нас со всем, погнали в конюшню. А нас в пожарную набили, битком набили. Пальца не всунуть туда. Загнали нас, и поставили немца над нами. Тех уже мужчин гонют, берут по десятку и ведут в другой сарай. Из одного сарая в другой ведут… Немец сидит. И поставили на лавках пулемёт – прямо сюда, в двери… Дак мы сидим уже в этой самой… Там не сидеть, там не было как сесть, там позадушились все. А я на самых дверях. А со мной маленькая сестричка. Я её держала с собой, на руках. Так стиснули…
Правда, я всё видела, как тех мужчин водили. Тогда мужчины видят, что их расстреливают, и они прямо как выйдут – да в ход, утекать. Один у нас калека был, хромой, дак немец, это, то его лупит, лупит!.. Которых назад позагоняли, а которые по полю побежали, утекли.
Тогда женщины на этого немца:
– Пан, что это нас – будут стрелять?
Дак он сначала махнул. Какой-то немец был, чёрт его… А потом:
– Не, матка, не, не, не!..
Уже догадался, должно быть, что люди будут утекать или чёрт его знает…
А бабы эти голосят, кричат. А этих мужчин уже как побили, дак стали там, на углах, чем-то лить. И уже вдруг загорелся тот сарай. Тогда они все сюда, к нам подходят. Были там, правда, и полицейские. Из Смыкович тут у нас был один такой, чёрт его… Дак одна женщина у него спрашивает:
– Андреечка, что это нам будет?
– Ничего не будет вам! – так этот полицейский.
Правда, он – за свою матку, и тот, другой полицейский, тоже. Забрали своих из хлева и с собой повели.
А нас, шестерых девок и одну женщину, которая была у нас депутатом, – повели в пустую хату. И их пришло с нами трое, немцев. Двое, а третий сзади шёл. Ну, мы идём туда… Уже буду я говорить всё… Говорили, что они издеваются над девчатами. Ну, мы идём и посогнулись, чтоб не такими молодыми казаться… А той женщине, депутату, он показывает: «Садись». Она, правда, не хочет садиться. Она и сюда, и туда, эта баба. А все остальные повскакивали: о боже, прощаются со своими! А этой женщине как дали сюда в затылок, так сразу она и кончилась. А я взяла и упала сразу на пол. Отстреляли нас и пошли обратно. Других пригнали.
В третью очередь я услышала уже – сестричка моя идёт. Она уже так плачет: видно ж ей – я наверху еще. Она прямо мне сюда, на ноги упала… Убили уже в третью очередь…
Тогда я уже лежала, ждала, не знаю чего… И тут уже столько набили! А потом – раз! – окна повыбивали – и из пулемёта давай сюда бить. Ну, всё равно мне никуда не попало, только мне тут опекло руку и рукав присмалило. А люди так уже стонут! А я думаю, что мне делать, – или мне вылазить?
Я думаю, что уже весь свет – нигде на свете никого нема. И видно было, как Октябрь горел. Дак думалось, что уже всё…»