А этот блатарь, которого только что поволокли в нетопленный изолятор, не хочет на лютом морозе махать двенадцать часов восьмикилограммовым ломом или гнать по обмерзлому трапу пудовую тачку. Не хочет! И не идет. Он восстает и сопротивляется произволу. Он отдает себя на большие испытания и тяготы, но не сдается.
Он знает, за что он сидит. Он не ждет, как мы, торжества справедливости. Не уходит на расстрел с именем вождя на устах, как это делаем мы. Он лучше одет. У него между костями и кожей есть еще мясо. Меня содержат в палатке из парусины, его - в рубленном деревянном бараке, где в печке сгорают дрова, принесенные мною после работы. Как и дрова, зачастую, он отнимает и хлеб у меня, мою кровную пайку, которую ежедневно недовешивает хлеборез, его брат по статье и по духу. И все же восстает он, а не я! Я же покорно иду умирать, скованный стужей и безысходностью.
Так думал я, проходя под вахтенной аркой, на которой висел плакат и авторство которого приписывалось начальнику СЕВВОСТЛАГА легендарному полковнику Гаранину: "Только тот, кто будет вращаться с трудом, добьется условно-досрочного освобождения!". Взглянув на плакат, я понял, почувствовал, что давно уже еле-еле вращаюсь. Вращаюсь с огромным, великим трудом.
НЕОКОНЧЕННЫЕ СПОРЫ
Фарид Сабиров освободился по зачетам на полтора года раньше срока. Ему было тогда лет двадцать пять или чуток больше. Молодой узбек с удлиненным, почти красивым, голым девичьим лицом на воле заведовал магазином в Ташкенте, городе хлебном. Крал, естественно. За это и получил свои пять лет. В лагерь из дома ему регулярно присылали посылки, добрая часть которых переходила нарядчику, фигуре в высшей степени влиятельной в лагерной жизни. Поэтому работал Сабиров не в забое, где по возрасту, здоровью и характеру преступления было ему самое подходящее место, а числился то ли табельщиком, то ли учетчиком.
Когда Сабиров освободился, его назначили к нам горным мастером или десятником, как их еще недавно называли. Жил он уже на вольном стане, получив там койку в общежитии горнадзора. Стройный, подвижный, в хромовых сапожках, в диагоналевых бриджах, в новой черной сатиновой телогрейке, в барашковой шапке он появился в нашем забое.
В распадках уже лежал снег. Промывочный сезон закончился, и ключ Гольцовый, который питал наш участок водой, по берегам обрастал ледяной коркой.
Вскрыша торфов, пустой породы, закрывавшей собой золотоносный слой, шла полным ходом. От разреза до отвала торфа вывозили на вагонетках по рельсовой времянке. Первые метров двести вагонетки шли под уклон своим ходом, дальше их толкали вручную.
На этом перегоне, у подъема работали две пары откатчиков. В паре со мной толкал вагонетки Степан Нечипуренко, сорокапятилетний мужик, работавший до ареста конюхом под Черкассами на конном племенном заводе.
По-крестьянски любивший лошадей и болевший за них душой, Нечипуренко сцепился как-то с замом по хозяйству из-за некачественного фуража. Зам был еще и секретарем партячейки к тому же. Обычно тихий и безропотный Нечипуренко, в сердцах, послал его, а с ним и предержащие власти к, широко известной в стране, матери. Тройка НКВД приговорила его к десяти годам лагерей по литерной статье "КРА", что значит "контрреволюционная агитация".
Нечипуренко встречал на прииске Верхний Ат-Урях уже третью зиму.
Мышцы его истончились и жидкая кровь его почти что не грела. Черные пятна отморожений на носу и щеках уже не сходили летом. Нечипуренко одевал на себя все тряпки, какими владел, шею обматывал суконной портянкой, где-то на что-то вымененной, а на голову под шапку - как подшлемник - клал вдвое сложенное серое вафельное полотенце.
Разжигать костры на участке не разрешали по соображениям режимным и планово-показательным. Когда вагонетки шли с большим интервалом, топтаться на месте было нестерпимо холодно.
Сабиров невзлюбил Нечипуренко за то, что тот, по простоте душевной, стал называть его то "уркою", то "юркою". "Юрку" Нечипуренко образовал от слова "юрок". Так называли блатные в лагере молодых нацменов, главным образом, среднеазиатов.
Нечипуренко за три года в лагере кое-что из лагерного жаргона усвоил и приспособил на свой лад. Не питая к горному мастеру какой-либо неприязни а может быть и стараясь польстить ему, Нечипуренко стал называть Сабирова "юркой", и никак на мог понять злобы, возгоравшейся и копившейся в Сабирове. Кстати злоба его всегда находила выход, что вовсе не составляло большого труда, наоборот - сей выход утверждал в Сабирове чувство власти и значительности.
Эпизод, о котором хочу рассказать, повторялся довольно часто почти по одному и тому же сценарию. В столкновении "силы" и "бесправия", как можно было бы этот конфликт квалифицировать, не всегда одерживала верх "сила", хотя "бесправие" рисковало всегда несоизмеримо большим.