Три года на общих работах, три года в открытом забое без перерыва, без передышки. Мало кому удавалось выдержать три года. Я знаю только одного человека, который все десять лет своего колымского срока проработал на общих, то есть самых тяжелых работах и, остался жив. Это Миша Миндлин. Мы почти одновременно прибыли на Верхний Ат-Урях и сразу попали в забой. Он из рабочих. Отслужил в армии и работал председателем Сталинского райсовета Осоавиахима города Москвы. На восемь лет он старше меня, но к 1937 году многое уже успел в жизни. Он был членом партии, преданным идее и беззаветно служившим ей. Был уже мужем, отцом. Высокий, плечистый, чуть сутуловатый, как большинство очень рослых людей, с резким характером и громовым голосом. Он работал в забое, как экскаватор, на сто пятьдесят процентов выполняя нормы. Всю его выработку бригадир приписывал своим дружкам. А Миша оставался на пайке семисотке и медленно доходил. Были у него малые перерывы - больница, оздоровительный пункт... Удивительное природное здоровье, не менее удивительная сила духа сохранили ему жизнь. За долгие годы Случай сталкивал нас и разводил на большие временные дистанции. И сейчас он еще полон душевных сил и энергии. Ум его ясен, а память - светла.
Сумасшедшая пора летнего промывочного сезона, золотой лихорадки держала нашу бригаду по 12-14 часов а забое под перекрестным "Давай, давай!" А восемь зимних месяцев лютой стужи вымораживали из нас последние жизненные соки. Из малых птиц на этой земле лишь северная синица отваживается жить и зимовать колымскую зиму. Зимой в лагерной амбулатории за дневной прием набирался таз, скусанных щипцами Листона, пальцев с отмороженных рук и ног.
Зиму 1939-1940 годов я был уже стопроцентным фитилем - доходягой. Я дошел до последний черты и, как фитиль, догорал. Мы бурили ломами пустую породу. Взорванный грунт паровой экскаватор марки "Воткинец" переваливал в отвал. Ночью экскаватор держали на подогреве. Воду для него таяли из снега, который тут же вырубался из ближайших плотных сугробов. Для заготовки и подачи снега, для пилки и колки дров держали специально рабочих, двух в ночную смену и четырех - днем.
В одну из ночей бригадир подошел ко мне и сказал, толкнув слегка в грудь:
- Ну, Борька, будешь меня помнить! Тебя и Гутникова отдаю в обслугу экскаватора, велено выделить двух человек.
На лице бригадира играла довольная улыбка. Трудно было понять, чему он больше радуется: тому ли, что помог двумя доходягам или тому, что сплавил их, наконец.
Всего лишь за половину ночи мы по достоинству оценили все преимущества своего нового положения. Первое, что мы сделали на новом месте, это разожгли костер вблизи экскаватора. Стало светло и непривычно тепло. Затем мы занялись заготовкой снега. Один из нас вырубал лопатой снежные блоки, второй - стаскивал их к экскаватору и укладывал рядом с большой бочкой, в которую от парового котла был опущен резиновый шланг.
Паром таяли снег, инжектором закачивали воду в котел.
С дровами в нашу смену дело обстояло и вовсе хорошо: на ночь нам завозили кедровый стланик, растение смолистое толщиной с руку взрослого человека. Мы сначала пытались стланик пилить поперечной пилой - труд был мучительным и неблагодарным. Случайно мы обнаружили, что при очень низкой температуре стланик становится хрупким. Мы брали ветвь, ударяли ее об острый край камня, подобранного на отвале, в месте удара она легко ломалась, как стеклянная. Мы научились "рубить" стланик быстро на поленья нужной длины.
Машинист экскаватора и помощник в лагерную столовку не ходили, им был доступен ларек, где они могли купить и хлеб, и масло, и сахар. Во всяком случае талоны на завтрак и ужин они отдавали нам. Два лишних черпака баланды и полселедки были для нас если не большой физической, то уж моральной поддержкой - бесспорно.
Какой-то лагерный старожил, знавший, что я маюсь животом, поделился своим опытом. Он сказал, что хорошо в таком случае сосать пережженый сахар. Я почти не обратил внимания на его слова, так как сахар был для меня недоступен. За все три года я ни разу не получил премвознаграждения, так называлась лагерная зарплата, поскольку никогда мне не записывали фактически выработанного. Все мои кубометры шли какому-нибудь блатному пахану, не выходившему даже за зону. Сахар жженый и нежженый оставался несбыточной мечтой, пустой фантазией.
Так думал я, лежа на нарах после работы. У меня под головой была маленькая, почерневшая от грязи и пота, подушечка, думочка, так называли ее у нас дома. Эту подушечку мама приготовила, собираясь меня рожать. Когда-то я почти полностью умещался на этой подушечке. Я рос, она же почти не менялась. Так из подушки со временем она превратилась в думочку. Во время ареста, собирая меня в неизведанный путь, мама положила думочку в мой мешок. Сейчас эта думочка здесь, в лагере оставалась последним и единственным домашним предметом, последней моей вещественной связью с домом. Хотя дома у меня уже не было. Но я еще не знал об этом.