Если бы я на следующий день не застала ее за стиркой в тазу следов преступления, об этом так никто бы и не узнал. Пришлось ей все мне выложить.
– Выходит, все-таки бога нет, – сказала я. – Раз я узнала.
– Ты не считаешься, – сказала она. – Ты сегодняшняя, а я вчера просила.
– Ничего удивительного, что никто не заметил. Ты же была в шубе. Это тебе изнутри казалось, что все видят, а снаружи всем все равно.
Сестра вздохнула и сказала:
– Мы шли, а ночь… темно. Звездочка упала. А папа, он… Бог ведь все слышит, и…
Она замолчала и заплакала. Я поняла, почему. Она думала, что, если бы раньше знала про бога и попросила его, папа бы не умер. Это была страшная неправда. Так оно не работало. Оно вообще никак не работало – таких больших желаний никто не исполнял.
В тазу плавали мокрые колготки и трусы. Я подумала о том, что одежда умеет дышать в воде и поэтому никогда не умирает.
Шубу «леопёрда» сестра носила еще одну зиму, хотя ненавидела ее ужасно: ей казалось, что с того дня она воняет. Но Наташка была очень послушная, поэтому терпела. Не было у нас денег на новую шубу, у нас и на еду не всегда хватало.
Когда Наташка училась в седьмом классе, случилось неожиданное: мама нашла в нашей комнате пачку сигарет. Тонкого ментолового «Вога». Пачка была так ловко втиснута в щель между шкафом и стеной, что я лично никогда бы ее не заметила. Но мама всегда убиралась очень дотошно.
– Это что?! – Мамины глаза из карих стали черными: открылся портал в ад. – Это чье?
Лицо выдало мою непричастность куда быстрее, чем я сообразила взять вину на себя. Мне бы за это не так уж и влетело: я одиннадцатиклассница, почти взрослая, могу и травиться сколько душе влезет.
Сестре в тот день попало так, что у нас даже люстра звенела:
– Это она у нас в церковь ходит! Это она у нас про Иисуса поет! Это она у нас музыкант юный! Отличница без пяти минут! Лживая дрянь! Я тебя всюду отпускаю, я тебе доверяю, а ты… Вот что ты делаешь! Ну что мне – сожрать их тебя заставить, как у нас в селе делали, когда сопляков с цыгарками ловили? Или высечь, чтоб аж кровь пырскала?! Моя бы мама, ваша бабушка, так бы и поступила, только я в ваши годы и подумать не могла… Курить! Девочке! Позорище!
– Мама, ну ма-ама… – Сестра плакала. – Ну прости, ну прости…
– Мам, ну не надо! – встревала я. – Она поняла, она больше не будет…
– А ты не лезь! Ты старшая, ты должна за ней следить! Она твоя сестра! А ты только и знаешь, что книжки читать, и те не по учебе! Слушай меня, Наташка, я тебе говорю сразу: еще раз что-то подобное узнаю – ты из дома без меня или сестры не выйдешь! Я с работы иду, гляжу: стоят мелкие сикухи за домом, курят, ржут да плюют на асфальт. Думаю: вот чьим-то матерям горе. А тут – под носом! Научились мне очки втирать, да и рады, да?
– Ма-ам, я больше не буду…
– Я и не сомневаюсь! – Мама рявкнула так, что люстра, как ни странно, перестала трепетать и замерла – такова была степень ужаса.
Сестра плюхнулась на кровать и зарыдала. Я села рядом.
– Ну чего ты?.. Чего?.. Как так вышло-то?
Она рыдала, выбрасывая комканые, жеваные слова:
– Я просто… попробовала… как другие… попробовала… я даже не за-за-за-тян-ну-ула-а-ась!.. Мне… мне… мне… хотелось, чтоб Ру-ру-ру-шана… Ру-шана надо мной не смея-ялась!
Оказалось, что из-за ее походов в церковь прежние подружки – блеклая ехидная Олька и боевитая Рушанка, местная девчачья заводила, – стали смеяться над Наташкой, изводить ее: она ведь дружила с Евсеевой, над которой все смеялись. Сестра хотела служить двум господам, ходить в церковь и тусоваться с подружками. Рушанка и Олька обсуждали мальчиков, матерились, красились и вообще были прикольными. Наташка стала для них теперь предательницей, сучкой баптисткой и так далее, в том же духе. Они даже спрашивали ее, правда ли у них после службы все прихожанки пастору отсасывают, а то им кто-то что-то такое говорил.
– Ты реши, кто тебе настоящий друг – Евсеева или они, – сказала я. – Выбери, а все остальные… вообще не важны. Пусть хоть обосрутся. Пусть идут… подальше. А я могу вообще сказать этим твоим девкам, что они…
– Не на-адо… они хо-хо-рошие…
– Вот у меня есть Катька…
– У т-т-т-ебя н-нет меня! – вдруг взревела сестра. – Н-нет меня! А у меня ни-ко-го… ни-ко-го-о-о-о… Мамы – нет, папы – нет и тебя н-нет…
– Наташ, ну ты что? Ты что?
– Нико-го-о!
Я обняла ее за плечи, тормошила ее, но она все рыдала и рыдала.
Тогда я подумала, что, может, она просто хочет влюбиться. Ну, чтоб у нее был парень. Я смотрела на ее – лопоухую, с дурацким прямым пробором и круглыми глазами – и думала: какая она несчастная и некрасивая, моя сестра.
Она то ходила на собрания, то нет, курить то начинала, то бросала – столько раз, что я сбилась со счета. Но больше не палилась. Мама кричала на нее уже по другим поводам. И на меня тоже. Я думаю, мама просто так сжигала боль. Я думаю, она нас все-таки любила.
И еще я думаю, что однажды холодной зимней ночью кто-то наверху заплакал, но я никому никогда не расскажу об этом, потому что, конечно же, богам не пристало плакать из-за такой ерунды, как маленькая описавшаяся девочка.
Стучат