— Вы знаете, как я вас уважаю… Но что вы написали? Подумайте сами… Вы были в кибуце. Вы видели энтузиазм людей, сады, взращенные в пустыне. Где это у вас? Где передовая наука? Где образ строителя новой жизни, нового государства, о котором евреи мечтали тысячи лет? И эта русская княгиня, принявшая гиюр… Как ее? Нарышкина? Это не типично. А ваши местечковые герои… И при чем тут Иисус? Извините, но вы льете воду на мельницу…
Тут один немец прервал наш разговор, чтобы передать мне чье-то поручение. Я отошел, а когда вернулся, Гена водил пальцем по графику на плакате и с присущим ему энтузиазмом объяснял кому-то свою работу. Разговор мы так и не закончили. Я часто вспоминаю Гену. С его способностями и энтузиазмом в старое советское время он мог бы быть еще и литературоведом.
Глава 6
Натан Эйдельман
Панихида была назначена в Малом зале ЦДЛ. В том самом, где совсем не давно Эйдельман вел писательские семинары по новейшей истории, по перестройке. «Революция сверху» — так он назвал горбачевскую перестройку, и это название пошло гулять по страницам журналов и левых газет. Так же назвал он и одну из своих последних книжек. На его семинары сбегалась вся Москва, в зале было не протолкнуться. И сейчас было не пройти. Тесно прижатые друг к другу люди стояли тихо. Когда-то здесь пахло кофе из бара. А сейчас — привядшей зеленью и хризантемами, запахом ранней зимы и смерти. В мертвом лице проступили и усилились черты его прижизненного портрета, сделанного Борисом Жутовским. Огромный крутой лоб и горечь, застывшая в складках переносицы и темных набрякших век. И тут я вспомнил, как Эйдельман любил повторять слова Жуковского из письма к отцу поэта — Сергею Львовичу Пушкину о тайне, скрытой в чертах мертвого пушкинского лица. («Что видишь, друг? И что бы он отвечал мне».)
«Вся Москва» в зале не поместилась. Друзья и одноклассники стояли в фойе. Туда же транслировались речи из зала. Одну я до сих пор помню. Выступал его однокашник по истфаку, историк, избранный недавно академиком. Высказавшись об Эйдельмане как об историке, академик сказал в заключение примерно так: «Жаль, что он умер так рано и не успел защитить докторскую диссертацию». Я часто спрашивал Натана Яковлевича о нашей истории и историках. Откуда такой низкий интеллектуальный уровень у этих людей? (Не у всех, конечно.) Он отвечал, что истории как науки у нас фактически не существовало. А стало быть, и историков почти не было.
Школьные друзья не звали его Натаном, всегда Тоником. Мы познакомились в седьмом классе 110-й школы в Мерзляковском переулке, у Никитских ворот. Теперь там — музыкальное училище. Школа была знаменита. В главе «„Лицейские“ годы» я подробно написал о ней.
Натан и я сидели за соседними партами. Его соседом по парте был Володя Левертов, ныне известный театральный режиссер. Оба они жили в Спасопесковском переулке на Арбате, в старом доме напротив церкви Спаса на Песках. Сколько счастливых вечеров провели мы в этом доме!
В семье Эйдельманов царил культ отца, Якова Наумовича. Он был замечательной личностью. Знаток русской и еврейской литературы, сам литератор и журналист, энциклопедически образованный человек, Яков Наумович прошел всю войну. Вернулся с фронта — вся грудь в орденах и медалях. Он был маленького роста, щуплый, с несоразмерно большой головой, в споре темпераментен и агрессивен. Когда спорил — наступал на «противника» всей грудью, сверкая глазами и смешно выпячивая нижнюю губу. Мне всегда казалось, что он стесняется своей доброты. Его кабинет был завален книгами и выглядел таинственным. Входить в него так просто нам не разрешалось: Яков Наумович много работал. Однажды, уже в студенческие годы, я увидел на двери его кабинета сургучную печать. Якова Наумовича арестовали ночью. Тогда брали «космополитов». В лагере он читал уголовникам на память всего Есенина. Уголовники утирали слезы и говорили: «Вот ведь, даром что еврей, а человек хороший». Это его спасло.