Есть один факт, о котором я, забыв или постыдившись, не упомянула в «Моей жизни». В тот самый вечер, когда разразилась Февральская революция, в Александринском театре давали премьеру пьесы,
Заявили об общенациональной забастовке – и вот перед булочными стали выстраиваться очереди. Когда до нас долетела новость о назначении Керенского министром юстиции во Временном правительстве, Палеолог за столом разразился критическими выпадами в адрес этого карьериста-адвокатишки, возомнившего себя Бонапартом:
– Он хочет революцию по-французски, а ведь людей допекла война, а не царский режим.
Он признался нам и в том, как ему стыдно за вмешательство социалиста Марселя Кашена, который появился в Петрограде, чтобы призвать к восстанию.
Палеолог сделал поразительное признание:
– У меня очень тонкая позиция: при царе я был представителем правительства наследников 1789 года, а насмотревшись на все, что происходит сейчас, – никогда еще не чувствовал себя таким консерватором!
В тот же вечер Бенуа показал нам письмо, подписанное не только им, но еще и Шаляпиным, Горьким и многими другими, – оно было адресовано Дягилеву: Шиншилла необходим здесь, в Петрограде, чтобы при новом режиме заправлять делами культуры! Слава богу, письмо осталось без ответа, возможно, просто затерялось. По странному совпадению судеб, в 1923 году самого Бенуа, тогда работавшего главным хранителем коллекции живописи Эрмитажа, Ленин пожелает назначить комиссаром просвещения (министром образования и культуры)! Бенуа предпочтет покинуть Россию, но ему разрешат это сделать лишь в 1926-м.
В городе творилось что-то ужасное, о чем потихоньку, но вовсю шептались у Палеолога. При этом столь рафинированное общество продолжали волновать и новости артистической парижской жизни. Даже более чем когда-либо. Одни заезжий француз в красках живописал нам скандал после представления «Парада», которому сам был свидетелем. Премьера состоялась 18 мая 1917 года в тот самом театре Шатле, где нашли приют первые представления «Русских балетов».
Этот балет, по-видимому, шокировал не просто формой («пустой… полой… детской… неинтересной», – так отозвался о ней француз), но еще и тем, что во время войны публике предлагалось зрелище пустяковое и развязное. На сцене перед входом в цирк – акробаты, китайский маг-волшебник, «потешная марионетка в виде лошади, посылающей приветствия партеру, преклоняя колени, – внутри ее ног спрятаны два актера»; Малышка-американка (я продолжаю цитировать того же свидетеля), «вертлявая, в матроске, прыгающая и ногами дрыгающая, она пускается во все тяжкие и плохо владеет жестикуляцией»… потом еще и «два ряженых мужичка с какими-то коробками, трубами, картонками высотой в несколько метров… Вот это, должно быть, и называется искусством кубистов!» Либретто Кокто «ни на что не похоже»: никакой интриги. Хореография Мясина «совсем простенькая»: движения – одни скачки, что-то вроде простой гимнастики. «Там даже были моменты, – продолжал свидетель, не в силах сдержать волнения, – когда мне казалось, что происходили накладки: лошадь пускалась в пляс без музыкального сопровождения, или музыка играла, а на сцене не было танцовщиков». Что касается партитуры Эрика Сати, то она «ну до того вульгарна… на уровне самых дешевых парижских танцулек, да еще и с фоном из посторонних звуков!» Зато этому зрителю понравился «относительно классического типа» задник работы Пикассо, изображавший пир бродячих акробатов. Он долго распространялся о том, как был воспринят балет: «Свора сторонников в красных пуловерах, спустившаяся из монмартрских или монпарнасских кабаре, орала с галерки, что это гениально, а партер в это время надсаживался от свистков и рева: „Закрыть занавес!.. Чужаки! Опиума обкурились!.. Сати – бош! Кокто – бош! Пикассо – бош!“» Все, что привычно называлось