В Мариинском появилась новая публика: рабочие, служащие, маленькие люди, не привыкшие к искусству балета, они курили на балконах и удивлялись происходящему на сцене… не отпуская никаких замечаний! Надо отдать должное новым властям – не все из них были грубыми невеждами. После спектакля они заходили вежливо поблагодарить нас и вместо букетов цветов дарили мешки с мукой. С театрального фасада сбили имперские символы, и теперь все, от звездного танцора до последней прачки, обращались друг к другу «товарищ».
Пришло время коллективных собраний. На площадях, вокзалах, даже у подъездов жилых домов собирались группами вокруг какого-нибудь случайного горлопана – и когда тот, потрясая кулаком, бросал в толпу лозунги или обвинения, то ответные «Ура!» или «Долой!» отдавали таким автоматизмом, что походили на рефлекс Павлова. Появилось и новое словечко: «митинговать» (то есть устраивать митинги).
В администрациях, на заводах, в магазинах, мастерских создавались комитеты, принимавшие жалобы и обвинения в форме петиций. Меня назначили председательшей комитета Мариинского театра. Я согласилась, хотя мой статус примы и казался мне несовместимым с принятием на себя административной ответственности. Задача очень скоро стала выматывающей физически и невыносимой морально: видеть плотников или гардеробщиц, в одночасье превратившихся в маленьких начальниц, разбираться в сведении счетов с подчиненными или бывшим начальством, унижаться перед ними – все это оказалось выше сил моих. И председательша в балетной пачке, то есть я, подала в отставку. Появились плакаты, в которых меня называли шпионкой на жалованье у немцев, за ними и другие – там меня честили уже как шпионку британцев.
Испугавшись за меня, Генри перевез нас из своей просторной квартиры в другую – поменьше, зато тихую. Начинали поговаривать о «рационализации недвижимости» и «коммуналках»: большие буржуазные квартиры реквизировались, чтобы предоставить по комнате на семью с общей кухней нуждающемуся пролетариату. Вот тогда к нашему другу, графу Зубову, основателю Института истории искусств, в его особняк на Исаакиевской площади и нагрянула прямо посреди ночи большевистская милиция: все совсем юные – мальчишки, женщины… Зубова ругали и обращались с ним очень грубо: силой заставили переехать на нижний этаж, в помещение для стирки белья, а банда рабочих и крестьян с тюками тряпок въехала в привилегированные апартаменты с ревом «Долой богатеев! Да здравствует революция!»
Пришла зима. Глухое безмолвие заснеженных улиц то и дело разрывала далекая канонады, стрекот пулеметов, собачий лай отдаваемых приказов, душераздирающие вопли. И при каждом звуке выстрела Ник, повзрослевший на целый год, восклицал: «Паф!»
Война разрушила всю экономику. В Петрограде воцарились анархия и нищета. Не хватало хлеба. Свечей тоже. Вместо чая пили кипяток, слегка подкрашенный морковными очистками. Вскоре оказалось, что вода из-под крана заражена микробами холеры. В домах, за неимением дров для топки, топили книгами, мебелью; вырывали пластины из паркетных полов. Вспыхивали бунты, тотчас же потопляемые в крови. Прежде чем расстрелять несмирившихся, их заставляли раздеваться догола, чтобы потом надеть на себя их белье – белья тоже не хватало. Аристократов вместе с семьями хоронили еще живыми. Ходили самые безумные слухи: женщин, как и земли, необходимо «обобществить», а буржуазок вообще лишить всего! Множились доносы и обыски. И казни тоже. Все это происходило стихийно, без приказов, словно само по себе. Повсюду на улицах скапливались мусор и отбросы. Город заполонили крысы. К этому ужасу добавилось и личное несчастье: Дуняша погибла, угодив под автомобиль.
Генри делился со мной мыслями: что станется с искусством танца в стране, предавшейся систематическому истреблению всего, что так ценило и поддерживало высшее общество? Что, если артистов Императорских театров начнут расстреливать так же, как сейчас казнят великих князей и генералов? Тогда мы еще не ведали, что худшими врагами балета были вовсе не коммунисты, в будущем восстановившие хореографию Петипа вплоть до «Лебединого озера», – а авангардисты, требовавшие «сбросить прошлое с корабля современности».
Генри был дипломатом – и уж его-то в любом случае ждал отзыв из России. Нас больше ничего не удерживало в Петрограде. В моем сознании зародилась мысль об эмиграции.