Однажды я столкнулась с колдуном, негром ашанти, как и моя мать Абена; тот начал во всех подробностях рассказывать, как его захватили на просторах аквапима[40]
на африканском побережье. В это время его жена – тоже ашанти, так как рабы создают семейные союзы преимущественно с людьми своей «нации» – чистила корни на ужин. Затем он спросил у меня каким-то странным тоном:– Ты где живешь?
Я пробормотала, так как мне не советовали раскрывать, где находится лагерь беглецов:
– С другой стороны холмов.
Колдун усмехнулся.
– Так ты Титуба? Та, которую белые едва не вздернули на веревке?
Я ответила как обычно:
– Ты наверняка знаешь, что мне не в чем себя упрекнуть!
– Жаль! Какая жалость!
Озадаченная, я уставилась на него. Он продолжил:
– Если бы я находился на твоем месте, ах! Я бы заколдовал весь мир: отца, мать, детей, соседей… Я бы натравил одних на других и наслаждался, глядя, как они разрывают друг друга на кусочки. Обвинили бы не сотню человек, казнили бы не двадцать; в их числе был бы весь Массачусетс, и я вошел бы в историю под именем «демон Салема». А вот ты какое прозвище носишь?
Эти слова уязвили меня, так как подобное уже приходило мне в голову. Я уже сожалела, что сыграла во всем этом лишь роль незначительной героини – быстро забытой, судьба которой никого не интересует. «Титуба, рабыня с Барбадоса, которая, по всей вероятности, занималась вуду». Несколько строк в толстом трактате, посвященном событиям в Массачусетсе. Почему мне предстоит оказаться в такой безвестности? Этот вопрос тоже постоянно меня мучил. Это потому, что никому нет дела до какой-то негритянки, ее страданий и горестей? Ведь так?
Ищу свою историю в повествовании о салемских ведьмах и не нахожу ее.
В августе 1706 года Энн Патнам стоит посреди церкви Салема, кается в ошибках своего детства, оплакивая их ужасные последствия.
– Хочу пасть в прах и просить прощения у всех, кому я причинила вред и нанесла оскорбление, всех, чьи родные были арестованы и обвинены.
Она не первая и не последняя, кто таким образом во всеуслышание обвиняет себя; одна за другой жертвы реабилитированы. А вот обо мне не говорят. «Рабыня Титуба, уроженка Барбадоса, которая, очевидно, занималась вуду».
Не ответив, я опустила голову. Словно прочтя то, что происходит во мне, и не желая более меня удручать, колдун смягчился:
– Жизнь – это не миска толомана, так?
Отказываясь принять его жалость, я встала:
– Вечереет, мне нужно возвращаться.
Лукавый огонек стер сверкнувшую в его глазах мимолетную симпатию. Колдун произнес:
– То, что у тебя на уме, невозможно! Ты что, забываешь, что ты живая?
Я снова направилась в лагерь беглецов, так и этак вертя в голове последнюю фразу. Означает ли она, что высшее знание приходит только со смертью? Что у живых есть свой неосязаемый предел? Что мне следует смириться с несовершенством своего знания?
Я уже собиралась покинуть плантацию, когда ко мне подошла группа рабов. Я подумала, что здесь были больные, женщины, желавшие получить какое-то снадобье, дети, которым требуется пластырь для ран, мужчины, повредившие конечности при работе на мельнице. Очень быстро по острову разошлись слухи о моей способности извлечь из растений самое лучшее, поэтому стоило мне где-то появиться, как я тут же оказывалась окружена жаждавшими лечения.
Однако дело оказалось совсем в другом.
Рабы с приличествующими случаю выражениями лиц бросили мне:
– Берегись, мама! Вчера вечером плантаторы собрались. Они хотят твою шкуру.
Я упала с облаков. В каком преступлении можно меня обвинить? Что я сделала со времени своего прибытия, кроме того, что лечила тех, кого никто не лечил?
Мужчина объяснил мне:
– Они говорят, что ты переносишь сообщения от одних негров, работающих на плантациях, другим, что ты помогаешь им готовить восстание. Поэтому они собираются устроить тебе ловушку.
Потрясенная, я снова направилась к лагерю.
Те, кто следовал моему рассказу до сих пор, должно быть, разозлились. Что же это за ведьма, которая не умеет ненавидеть, и человеческое жестокосердие всякий раз сбивает ее с толку?
В тысячный раз я приняла решение быть другой, отрастить клюв и когти. Ах! Изменить свое сердце! Обмазать его стенки змеиным ядом. Сделать из него вместилище жестоких и горьких чувств. Любить зло! Вместо этого я чувствовала у себя в душе только нежность и сострадание к обездоленным, возмущение несправедливостью!
За Фарли Хиллз садилось солнце. К небесам поднялось неумолчное пение ночных насекомых. К улицам негритянских поселков поднималась оборванная толпа рабов, а десятники, торопясь выпить своего сухого, покачиваясь взад-вперед под навесом веранды, гарцевали на лошадях. При виде меня они щелкали кнутами, словно не терпелось применить их. Тем не менее ни один не осмелился рискнуть.
Когда я добралась до лагеря, уже стемнело.