А может, это уже не просто педагогика, а какая-то личностная эволюционная спираль, по которой дети поднимаются всё выше и выше в духовном, физическом, умственном развитии?
Учитель часто улыбается, но уставшие глаза выдают, что редко ему весело. И невольно подумаешь: какая же непонятная штука человеческое счастье! Наумов разгадывает её с детьми в тайге, у берега холодного прекрасного озера, на круто берущих ввысь сопках, – удач вам, идущие впереди нас!
Что пожнём?
Нерадостный этой осенью собрал я урожай картошки. Посеял ядрёно-жёлтую, как яблоки, немецких кровей адретту. Тепло и влажно лежалось ей в земле – благодатное выдалось лето, с дождями и солнцем. Садил на новой земле, которой недавно владею. Но совсем-то я оказался незадачливым хозяином. Сначала земля показалась мне хорошей, а когда выкопал картошку, понял – хуже посадочной землицы и не сыщешь: чёрно-шоколадная обманка – глина. По своей неопытности принял я её почитай за чернозём. Картошка уродилась шишкастая, корявая, мелкая. Не узнать красавицу-немочку адретту. Видимо, картошка толком и не росла, не развивалась, а изо всех сил боролась за жизнь, как бы выискивая поблизости мягкие, песчаные лазейки. Повело её вкось и вкривь.
Конечно, к следующему посеву я удобрю землю, надвое перебороную – дождусь доброго урожая. А нынешний сбор засеял мою голову семенами озимых мыслей: подумай, в какую землю и что мы сеем? Земля – жизнь как есть, семена – наши дела и мысли. О том, чт
Очевидное: хозяева мы плохие, никак не лучше меня, заточившего в глину на страдание и умирание нежный, привыкший к европейской неге овощ. Что мы хотели посеять и взрастить? Сначала – социализм. Усомнились – распахали засеянное и уже брызнувшее всходами поле. Стали раскидывать другие семена – но семена чего? Капитализма? Беззакония? Головотяпства? Мафиоизма?.. Нет, нет, я не хочу ворчать и тем более пересказывать сердитую прессу дня. Я хочу понять –
Приглашаю в галерею жизни, в которой только
Сижу напротив зеленоватых стеклянных глаз, а самого человека словно бы не вижу и не чувствую, потому что буквально загипнотизирован этой мертвечиной стекла. Человек говорит нехотя, а я молчу и скучаю. Он – директор крупного завода. Но не так давно был одним из коммунистических руководителей областного уровня и жарко говорил, что до братства, равенства и свободы рукой подать. Теперь он так не говорит и не любит обменьшавших большевиков, а любит «Мерседес» и частный дом в три тысячи квадратных метров. Свой семейный коммунизм он, кажется, уже построил. Речей теперь не произносит – некогда: надо считать, прибавлять, умножать.
Лет семь назад его глаза были живыми, весёлыми, и я смотрел в них радостно, с улыбкой. Но высохла, остекленела, умерла в них жизнь, – человек считает, прибавляет, умножает. Ему лень разговаривать со мной, человеком небогатым, без власти. Он нетерпеливо поглаживает ладонью большую папку «На подпись». Подпишет одну бумагу – деньги, росчерк на другой – ещё деньги. Мы оба невыносимо заскучали, и я ухожу. За моей спиной ожило золотое перо ручки.
«Удачи тебе, воротила! – думаю я. – Почему мне грустно, когда смотрю в твои глаза? Ты как-то обмолвился, что хочешь блага для России, но я всё ещё не поверил тебе. Заводы, которыми ты руководишь, разрушаются, но ты повышаешь себе и своему льстивому окружению зарплату. Твоё производство, цеха – как шагреневая кожа, которая сокращается, сжимается. Понимаешь, что надо бежать от расплаты, но ты болен жадностью. Хочется ещё, ещё денег! Тебя посеяла Перестройка, взрастила и удобрила Реформа, и вот ты вырос, человек со стеклянными глазами большого расчёта и неимоверного риска. Зачем ты вырос? Во чьё благо? России, мира? Почему мы тебя ненавидим? Задумайся».
В галерее жизни мой взгляд остановился на портрете помельче, но пёстром. Мордочка пронырливой крысы, отъевшейся на добром, хорошо сохранившемся в общественных амбарах зерне. Бежит быстро и хватает цепко, прожорливо. Налево и направо улыбается, словно всем хочет понравиться. Он – бизнесмен, делец средних и мелких
Вчера мою