И Лапкевичи, и Ласовский, и Гриб — все они, понятное дело, были убеждены, что поступают единственно правильно, видели только себя великими в служении идее, Батьковщине, ради которой история будто бы разрешает все и прощает все. История, мол, не простит Купалу, который сторонится их, должно быть, усматривая в их борьбе всего лишь драчку. Какая драчка, когда мы и в Лозанне, и в Киеве, и в Праге, и в Париже! Масштабные, европейские маршруты у поезжан. И рядом с ними, как и с Купалой, оказывались их спутницы: жены, невесты, любовницы. У Антона Лапкевича — Софья Абрамович из Вильно, которую он студенткой-медичкой встретил в Париже; у Томаша Гриба в Минске — Павлина Меделка; у Ивана Лапкевича — Юлия Менке, которая в Закопане в 1920 году проводит его, умершего от туберкулеза, в последний путь...
Действительно, разными людьми и политиками были белорусские поезжане. Тронуться в путь было легко, блуждать — мучительно. Но кто из них думал, что блуждает? Лапкевичи? Ласовский? Нет. Гриб? Тоже нет. Купала думал, a потому и написал свое гениальное и так сильно им самим в начале 20-х годов любимое стихотворение «Поезжане»:
Как по морю, в пене снега,
Без костра и без ночлега,
В замороженном тумане
Едут, едут поезжане...
А колдунья-завируха
Что-то шепчет, шепчет в ухо
О рожке, что в ночь взывает,
О пшеннчпом каравае.
Дразнит снеговым ночлегом,
Засыпает сном и снегом,
Лезет в сердце, лезет в очи,
Машет пугалом из ночи...
Молодого к молодухе,
Свата — к сватье-посидухе
Страх друг к другу прижимает,
Свищет, розвальни качает.
Прижимаются, как дети,
Как голубки на рассвете...
Нету свету, нету следу...
И все едут-едут-едут...
А над ними завируха,
Поползунья, злобедуха
Раскачнулась снежной вехой,
Задыхается от смеха... 31
Это стихотворение о тех, кто был в ужасе от неопределенности своей судьбы, от бездорожья, от возможной гибели (не физической — духовной!), кого страшила смеющаяся над ним, бушующая вокруг стихия, разумная в основе своей («раскачнулась снежной вехой»), всевластная, всепобеждающая. Так что купаловские «Поезжане» были в какой-то мере и признанием революции, говорили об определенном восхищении поэта ее преобразующим порывом. Но сильнее всего, конечно, это стихотворение бурлило желанием Купалы выбрести, выбиться из пурги к порогу, к своей хате, к ясности, к пониманию времени, революции — глубокому и полному.
Было тогда еще и такое: кто почувствовал себя в 1918—1920 годах в Белоруссии поезжанином, тот как бы заимел волшебный талисман, предвещающий возвращение под родную крышу, обретение пути. Ведь ощущение бездорожья есть уже и стыд за бездорожье, а от стыда за бездорожье шаг к выходу на дорогу. Этот один шаг к выходу на совсем новую дорогу, которая была пошире и пораздольней всех других, узнанных Купалой до революции, оставался у поэта и до возвращения в Минск. Но сам выход из хаоса более чем трех безголосых лет начался немного раньше, чем были написаны «Поезжане». На эту новую дорогу Янку Купалу звала сама революция, которая о нем не забыла, которая, едва лишь стала, как река после паводка, входить в берега, тотчас же вспомнила о песняре, чье слово предвещало ее приход.
Первое письмо русского поэта и переводчика Ивана Алексеевича Белоусова к Янке Купале не сохранилось. Сохранился ответ Купалы от 16 сентября 1918 года. Судя по нему, речь в том письме шла о первой книге Купалы на русском языке, за издание которой брался Белоусов. Поэт благодарил и сообщал, кто его уже переводил на русский язык (В. Брюсов, А. Коринфский). При этом он, конечно же, не мог не радоваться, что не забыт, что его — дореволюционного — на широкую арену России послереволюционной выводит человек, которого он, Купала, лично даже не знает. Но именно это и было знаменательным: тут важным оказывалась не конкретная личность, а память о Купале вообще. Память о нем Белоусова была действительно