И они собрались, вернее, их собрали, тех, готовых к этому, приспевших, решивших идти до конца, а может, только до середины, и еще неизвестно, как все это обернется. Их собрали на закрытые заседаньица на частные квартиры или на дачи и распределили, кто о ком будет выступать на собрании, кто кого будет убивать из своих товарищей, чтобы заранее подготовился, изучил, разузнал всю подноготную своего подопечного, хоть он и товарищ, и учились вместе, сидели рядом на одной скамье, по одному конспекту готовились к зачетам, друг для друга готовили шпаргалки. И он должен был подготовиться именно к этому убийству, прочесть последние сборники стихов, выдрать из них строчки, посредством которых можно было доказать, что подопечный космополит, нигилист, декадент, формалист, сионист. Выпивали ли они при этом или только после запили, и что они при этом думали — никто не знает.
Кое-кто пытался увильнуть, на ходу уйти в тень, спрятать руки за спину, может, он хотел сначала понаблюдать, чем это кончится, а только тогда уже войти в игру, но ему сказали:
— Ты определись. Ты брось эту игру. Ты хочешь сидеть на двух стульях, так мы из-под тебя вышибем оба стула. Будешь валяться.
Вошел он тихо, словно на цыпочках, горбун с розовыми глазами кролика, налитый вином, и горб его казался запасным, как у верблюда, бурдюком, и, как-то бессмысленно улыбаясь посиневшими губами, присел на краешек стула, а тот, высокий, кучерявый, извилистый и красивый, похожий на адъютанта гетмана Старопадского, и, казалось, у него сразу шестнадцать рук, что-то предлагал ему, какую-то сделку.
Когда горбатый вышел на трибуну, он заговорил высоким, чистым детским фальцетом исповеди.
Для меня всегда оставалось загадкой и сейчас есть самая большая в жизни загадка: что, человек рождается негодяем или просто плохим человеком, как глухонемой, или слепой, или с горбом, с красным кадыком, шестым пальцем? Что, все это заложено в хромосомах, сконденсировано, отштамповано в точных пропорциях химии его белков? Какая-то там темная крапинка, какой-то червячок, какая-то путаница в цепи нуклеидов, какой-то узелок в этой цепи? Или, может, он рождается, как все, святым и чистым и готовым к добру и чести, или уже только жизнь его делает таким, жизнь его обозлит, и однажды ночью он говорит самому себе: «Я вам покажу, я вам докажу». Что, и убийцы так рождаются, и тираны, и философы, и юродивые? И можно будет в тот мощнейший микроскоп будущего, уже по хромосоме, распознать — родился Аристотель или Гиммлер, и тогда задавить, прищелкнуть его, как клопа, так, чтобы мир никогда не узнал, что появилось на свет такое сочетание нуклеидов.
— Попенченко!
Из средних рядов поднялся высокий, изгибающийся, как водоросль в воде, и какой-то странной, скользящей, танцующей походкой вышел к сцене, в два прыжка вскочил на сцену к трибуне, откинул волосы и с ужимками, модулируя голосом, ласково заговорил:
— Я не понимаю, я не понимаю, зачем воспевать таких героев?
Только сегодня утром я видел снега Килиманджаро, а сейчас я здесь. Только сегодня утром этой рукой я приветствовал своего друга Бутурли. И сейчас я представляю своего друга и соратника. Коля! Ведь мы с тобой вместе учились, ты идешь в большую жизнь по путевке, только сегодня я видел Килиманджаро, а сейчас я вижу Колю, дай я тебя обниму, ты прелесть, Коля.
Из зала стали кидать записки, некоторые падали у трибуны, и он, как-то странно извиваясь, нагибался, подымал записку и лакейски, словно на подносе, подавал записку председателю.
Наступил просто люфт для проявления лихих дел, мелких низменных наклонностей. И подлость, безграмотность вышла в зенит. Чувствуя свое бессилие, свою бездарность, свое ничтожество и бесперспективность, они обрели уверенность и наперегонки стали развивать и выкладывать свои природные наклонности. Они, может, даже не предполагали в себе столько зависти, злобы и лжи, может быть, все это даже не развилось бы так пышно, так успешно, может быть, это умерло бы в зародыше, в семечке, засохло, если бы было другое время. Но тут вдруг наступило для них такое сумасшедшее, веселое время, засияло такое огромное воспаленное солнце, и все требовало, раздувало в них тщеславие, честолюбие, коварство, все требовалось в таких размерах, так ненасытно, что даже самый маленький кроткий горбун с розовыми глазами кролика раздулся, приобрел бобровую шапку-митру с лиловым верхом, шапку владыки и академиков, и садился в личный собственный черный «зим», вот какое вышло время.
Неужели же они ночью не просыпались и не чувствовали, как бьется сердце, болят нервы, не слышали ясно в ночной тишине, как капают секунды, минуты и зря проходит жизнь, что все идет пропадом и что в сущности незачем жить. Неужели они не просыпаются ночью и не икают, или у них другая сущность, другие белки, иные нейроны и я никогда не пойму их.
В кафе
За столиком сидел старый, усталый человек, с пышными спокойными усами моржа.
— Вам чего? — спросила официантка и подала в разукрашенной обложке меню на меловой бумаге.
Старик поднял голову и поглядел на нее выцветшими глазками.
— Оранжад.