Еще только проходя через мраморный дворцовый вестибюль отеля, я заметил несколько знакомых, присутствующих во всех гостиницах фигур в огромных плоских кепках «полигон», которые неприкаянно и все-таки как-то уверенно, монотонно- маятниково разгуливали среди колонн и пальм, как бы исполняя какой-то ритуальный танец. Когда я подошел к барьеру, они вдруг все сразу, как куклы, замерли и, повернув головы, прислушались к разговору. Но как только я отошел, они снова начали циркуляцию по вестибюлю вокруг мраморных колонн, создавая какой-то сквозняк, какую-то аэродинамическую тягу, и огромные южные кепки «полигон» мелькали то здесь, то там, завораживая и интригуя служащих гостиницы, швейцаров в серебряном галуне, старуху лифтершу, коридорных в кружевных наколках и белых передниках, посыльного мальчика, дежурного электрика в резиновых сапогах и даже сидящего за перегородкой бухгалтера, которые рано или поздно втягивались в этот сквозняк, в эту искусственно созданную струю и, соприкоснувшись с одной из этих плоских кепок, куда-то бегали, о чем-то шептались, молча на пальцах показывали какие-то знаки.
— Не стойте у меня над душой, — сказала наконец дежурная. — Погуляйте по Крещатику, потом приходите, посмотрим.
В городе все цветет одновременно — каштаны, сирень, черемуха.
Она пустила дым колечком.
— Ну-у, теперь у меня отросли зубы, я буду царапаться, я, Лялечка, имею свое соображение ума.
К полуночи, когда я снова пришел в гостиницу, вестибюль был пуст, громадные кепки-«полигоны» исчезли, будто приснились, сверкал паркет и беспорочно чистыми были зеленые дорожки. В банкетном зале ресторана оркестр играл «Ойру» и кричали «горько-горько». Там была айсорская свадьба.
Дежурная равнодушно взглянула на меня, не узнавая.
— Вы обещали, — кротко сказал я.
— Люкс до семи утра и еще койка в общежитии.
— Тоже до семи?
— Можно до девяти, — разрешила она.
Я выбрал общежитие.
Это была большая, ярко освещенная общая комната, в жизни я еще не встречал такого ослепительного света. Оказалось, администрация считает, что в общежитии все должно быть, наружу, на свету, а может, других лампочек не было. За столом сидел маленький усатый человек и что-то читал, потом он мне рассказал, что он сын кочевника из казахских степей, а вот теперь защищает диссертацию по сварочным аппаратам. На койках спали два человека, молодой командировочный, кричащий со сна: «Лесоматериалы», и старичок, бубнящий: «План, план».
Но все обошлось, и все снова захрапели под ярко горящие всю ночь люстры и музыку оркестра, игравшего «Пусть всегда будет солнце».
Ранним утром, еще солнце не золотило купола Софийского собора, разбудил крик:
— Ри-иба для кошечек, ри-иба для кошечек!
Я заглянул вниз, в каменный колодец двора, и засмеялся. Я был дома.
Внизу стоял румяный старичишка в военном картузе и резиновых сапогах до колен с корзиной из ивовых прутьев, из которой сочилась вода.
— Ри-иба для кошечек!
В окнах на всех семи этажах появились кошачьи усы, словно в доме жили одни кошки.
Это были круглые, самодовольные пушистые рожи, и они облизывались, да, облизывались.
Я оделея и пошел в парикмахерский салон гостиницы.
В кресле у дородной маникюрши сидела дама в седых буклях. И маникюрша, взяв в руки ножнички, гортанно-горько осведомилась:
— Вы любите себя в длинных ногтях?
Я тихо засмеялся, сразу почувствовав себя дома.
Цирюльник был из тех, кого я помнил еще по нэпманским временам — роскошный, медлительный, в роговых очках, похожий на профессора оккультных наук.
Усадив меня в кресло и внимательно взглянув на меня, он швырнул старую простыню на пол, вынул из шкафчика и с треском раскрыл большой запечатанный конверт с белейшей простыней. Потом с таким же треском раскрыл еще несколько маленьких конвертов с салфетками и развернул такую подготовку, словно ему предстояло делать нейрохирургическую операцию.
Наконец, он включил электрическую машинку и жестом жреца приступил. И как только из-под жужжащей машинки полетели хлопья волос, он, как бы почувствовав, что я в его власти, начал:
— Откуда человек?
Я сказал, что приехал из Москвы.
— В командировку или по семейным?
Я ответил, что немного того, немного и этого.
Он помолчал, переваривая мой ответ и соображая, так ли это или я уклоняюсь от разговора.
Когда он наточил бритву и намылил мне щеки, я сказал:
— У меня девичья кожа, а волос жесткий, как у тифлисского кинто. Для него нужны овечьи ножницы.
Цирюльник был философ и кратко, сухо ответил:
— Борода создана для того, чтобы она росла.
Очевидно, он обиделся и теперь молча, высокомерно меня постриг и побрил.
— Компрессик уважаете?
Он сделал обжигающий, чисто юго-западный компресс, обильно наодеколонил меня и сказал:
— Будьте здоровы.
Я пришел к Бессарабке.
— А кому ранние мичуринские уцененные гвоздики?
— Лотос, лотос.
— И сколько вы хотите за всю эту комедию? — спрашивала тетка, разглядывая насыпанную на оцинкованный рундук гору тюльки.
— Мадам Славина, вас сметана встречала?
— Ветречала, встречала. Там дядечка в шляпе и с бородкой, только с рыжей бородкой, не седой, смотрите.