– Ту закрыли, эту открыли!.. Газета «Друг народа-два»! Вся правда о нас!.. Вся правда о выборах!.. Вся… Две вам?.. Сдачу возьмите… Газета народная, народная газета! «Друг народа-два»!.. Последние… остались…
Мария наклонилась над лотком. Всматривалась. Глаза щурила.
Что у нее с глазами?!
– Дайте газетку…
– Без сдачи?.. Спасибо…
Она поднесла газету к глазам.
С газетного листа прямо на нее смотрело лицо Петра.
Петр, из газеты, смотрел на нее.
В черной рубашке. Исподлобья. Наглым, прямым, жестким взглядом.
И он взглядом – напомнил ей – Степана.
Будто бы… его сыном был.
Под серым, газетным лицом Петра квадратным черным, мрачным шрифтом было крупно набрано:
«КАЧНЕМ БЕСЧЕЛОВЕЧНЫЙ РЕЖИМ!»
Мария быстро, будто украла что, скомкала, спрятала газету за пазуху, под куртку.
«Так… Играют. И доиграются!»
На душе было тяжело, гадко, будто ребра изнутри и сердце само подернулись сажей, пеплом.
Печным, далеким пеплом.
…он ей сказал, дыша в ее лицо огненно, чисто: «Ты моя Мария. Ты моя Машулька. Ты сильнее всех. Любимая моя. Девочка моя».
…какая я девочка, я же старая тетка…
…девочка, и всегда останешься…
…ужас. Но ведь это ужас. Они играют с тем, с чем нельзя играть. Потому что – бесполезно. Время все само расставляет на шахматной доске. Время само с собой играет, оно само себе гроссмейстер. У него не выиграешь. А эти – выиграть хотят.
…выкинуть газетенку в урну, что ли…
…что будет? Что с нами будет?
…а что с тобой, с тобой будет…
…что, что. Умру, как все. Однажды.
Она рванула на себя дверь дома. Сгоревшего дома своего. Еще живого, оставшегося в живых угла его.
Пустые комнаты молчали. Где старики? Она не знала. Прошла в спаленку Петра. Потом в кладовку. Старая стиральная машина молча сказала ей: постирушки бы нужны, все тряпки грязные давно. Старые игрушки подмигнули ей глазами-пуговицами. Старые арифмометры посчитали, сколько ей жить осталось.
Петра не было. Его пацанов не было. Его девочки не было.
Его девочку она видела мельком: тонкая, слишком тоненькая, травинка, ветер может оборвать.
Она – тоже с ними?
На полу валялись исписанные листы. Мария наклонилась и собрала все с полу. Положила бумаги на стол. Старая пишущая машинка тускло светилась круглыми глазками-клавишами.
Ужас, все, что происходит, ужас. Можно его остановить?
Бомба подложена; разве можно отменить взрыв?
Любовь обняла; разве можно отменить любовь?
«А что они любят? Разве они любят свою страну? Может быть, они любят только самих себя? Может быть… – Ее осенило. – Они любят только свою игру? Ту, в которую играют? Революцию свою? Черную бомбу свою? Черный пистолет свой? Юный, безумный, набитый пулями пистолет?»
Догадка сгорбила ее. Придавила. Мария села на стул.
И так сидела долго, долго.
Глаза ее были открыты, но она не видела ничего.
Очнулась от громкого стука в дверь.
Подошла к двери, качаясь. «Будто самогона василевского глотнула. Хороша».
Не спрашивая, кто, открыла.
На пороге стояла незнакомая, с черной челкой, бойкая девчонка. Глаза у девчонки бегали, играли, две черных рыбки.
– Строганов Петр здесь живет? – затараторила. – Здесь? А, значит, я правильно! Вы тут сгорели, вас трудно тут отыскать! А он дома? Дома?
– Его нет дома, – с трудом сказала Мария. Язык не слушался ее.
– А вы кто ему?
– Мать, – сказала Мария.
– Вот тогда держите! – Черная челка всунула в руки Марии бумажку. – Только передайте обязательно! Ему – явиться в военкомат! Срочно!
И повернулась. И побежала.
И один раз – оглянулась на сгоревший дом, стоящий в грязных снегах, на задворках, и на Марию, застывшую на дощатом обгорелом пороге.
– А вы кто такая? К кому?
– Я… по поводу…
Начальник прекрасно видел – мать пришла.
Сколько матерей, седых, моложавых, распатланных, плачущих, валяющихся у него в ногах, на коленях, умолявших: отсрочку! не надо! болен! не выдержит! там же убивают!.. – видел он! Видел-перевидел…
– За сына просить? – Повертел в руках повестку. Пригладил ладонью лысеющую голову. Потеребил большим пальцем губу. Еще раз измерил взглядом женщину, стоявшую прямо, прямо глядевшую на него. – Ну, так…
Ему не нравился ее прямой, слишком прямой взгляд.
«Просят не так. Не так. И она же не девочка. Прекрасно знает, что просьба… подмазывается. Смазывается хорошо, хорошенько… Толстый слой денег нужен, толстый… Чтобы на всех хватило».
Начальник вздохнул.
И только он хотел что-то сказать ей, как она сама вскинула голову и тихо бросила ему в лицо:
– Сколько?
Она ждала всего чего угодно, но только не цифры, какую он, помявшись, тихо, очень тихо назвал.
Он видел, как женщина медленно, со лба к щекам, побледнела, как плохая белизна катилась со щек – на подбородок, с подбородка – на шею. Как судорожно сжались пальцы. Потом разжались.
Пальцы застегнули пуговицу куртки. Пальцы потеребили кисти шарфа. Пальцы… они говорили все сами, прыгали, кричали, метались, хохотали истерично, смеялись над собой, над деньгами, над жизнью.
А лицо – над шарфом, над курткой, это спокойное бледное лицо – молчало.
Каменно, недвижно.
«Вот каменная баба», – неприязненно подумал начальник.
Он ждал ответа.