– Маруська… ласкуша моя… – Федор повернул ее ладони к своему лицу, сам уже целовал их, зарывался в них носом. – А что ты думаешь… Христос-то… тоже – странник был! Путник! Всегда в дороге! У Него ноги-то, наверное, такие были – исколотые… израненные… ступни – твердые, как деревянные… все по земле да по земле, по горячей, по пустынной земле… и нигде кружку воды не подадут…
– Ну что ты, Федя, подавали… И даже – хлеба кусок подавали…
– А Он в одной деревеньке – знаешь?.. – водичку в винцо превратил…
– А ты – нам – сейчас – не можешь?.. Не можешь, то-то же… слабак…
Она посмотрела в его близкое, широкое как медная старая тарелка, родное лицо, потом заглянула ему за спину, туда, где на мольберте и на старых столах стояли картины.
Он оглянулся, взгляд ее повторил. Будто солнце взошло на его лице.
– А-а… смотришь. Смотри. – Он всунул в зубы сигарету. – Новые.
Холстик был крошечный, словно мышонок.
Ювелирная работа.
Девочка шла… нет, летела. Была ночь, звездная, синяя, и она летела в ночном небе, и крупные золотые пчелы звезд летели вместе с ней. Она, тонкая, как краснотал, тихо наклонилась в полете, раскинула руки, ловя пальцами утекающий воздух. Юная, с копной сенных волос… Марии показалось – да, растрепанные волосы летящей девчонки пахнут сеном, свежескошенным, разнотравным… Синее тонкое платье летело и слетало с нее, но Федор не показал ее наготу, скрыл в тени, как за тучей, ее маленькую грудь, ее целомудренно сомкнутые ноги. Звезды путались у нее в волосах.
Мария перевела взгляд.
О, большой холст, глазами на охватишь. Женщина, да, это уже женщина, не девочка. С налитой грудью. С налитыми горечью зрачками. Мария заскользила глазами вниз, к ее рукам, ожидая увидеть на руках – младенца… и замерла. Никакого младенца не было и в помине. Женщина, в повернутых друг к другу ладонях, держала… свет. Светящийся шар. Шар летел, вылетал у нее из рук, и она горько, прощально глядела на него, не удерживая его: лети, лети и живи, и умирай. Это твоя жизнь. Это твоя смерть.
– А я думала, это Божья Матерь, – смущенно сказала Мария, обернув маково-алое от жара лицо к Федору.
– Это Божья Матерь, – твердо и тихо ответил Федор.
И заглянул на самое дно Марииных распахнутых глаз.
Последний холст был опять маленький. Маленький и узенький, как… «Как крышка маленького гробика, детского», – смятенно подумала она. И, Господи, да, да, вот же, видно ясно, – на картине был изображен гроб. Черная крышка. Длинная. Узкая. И на крышке – алая, красная свеча. С красным язычком тихого, косого огня. И струйкой дыма от него – вбок, вкось – за край холста – улетающего.
А над свечой – синее, нежное, цвета бледного сапфира, прозрачное небо. Ночь опускается. Снова ночь. Снова – звезды?
Круг замкнулся…
Нет еще, нет…
– Я все поняла, – неслышно сказала Мария.
– Это… это… – Федор отвел руку с сигаретой ото рта. По его лицу внезапно пошли, потекли, как струи дождя, кривые, темные морщины. – Любовь и жизнь женщины, вот какой это хоровод…
Мария встала с маленького стульчика. Подошла к картинам. От них пахло скипидаром, тонко, остро, нежно, и почему-то – перцем и мясом.
«Дура, ты просто хочешь есть».
Она встала перед холстами на колени. Сложила руки лодочкой. Потом сложила пальцы в соленую щепоть и медленно, тихо, едва прикасаясь кончиками пальцев ко лбу и плечам, перекрестилась.
Федор молча глядел, как Мария молится его картинам.
У него блестели глаза.
– Они же недописанные еще, дурашка…
– Я… – Она повернула голову, и ее глаза, полные слез, мазнули по лицу, по груди Федора, как две кисти, обмакнутые в золотую, слепящую краску. – Я сама их допишу, если ты их бросишь…
Федор шагнул к ней. Подхватил ее под мышки. Она послушно встала с колен, потянулась, повлеклась за его руками, к его заросшему, как у старика-лесовика, берестяно-бледному лицу.
– Я ни тебя не брошу… ни их…
Обнял так крепко, что вся кровь снизу, из живота, из подреберья, бросилась, влилась, как вино, как ледяная водка, ей в голову.
И камни ее хрустальной низки, прижатые его шеей, в ее шею больно втиснулись, врезались.
Обнимая ее, обернулся.
– Чайник кипит!
По лицу Марии лились длинными ручьями слезы, обжигая щеки больнее кипятка.
Она смотрела на своих стариков молча, отчаянно, а старики, словно извиняясь молча, смотрели на нее.
Наконец она разорвала склеенные губы.
И Лида, поймав, как птицу, ее вдох, засуетилась, заплясала сухенькими ручками, затеребила на животе ветхий, заляпанный жирными кухонными пятнами фартук.
– Как это – не было? Как?!
– А вот так, Машенька, вот так, – старик Матвеев стряхнул с рубахи невидимый пепел, – тебя не было, и Пети не было. Загуляли, видать, вы оба.
Улыбка у него не получилась. Хотя видно было – он очень хотел улыбнуться.
– Двое суток не было, – сказала Мария холодно, твердо. Губы ее тряслись.
– Ну, сутки-другие – это не срок. Разве он у тебя не пропадал никогда? А друзья? А… девочки?..
– Девочки, да, – сказала Мария, – да, девочки. Конечно.
Стянула с себя куртку. Кинула в угол, как мертвого зверя.
Старуха Лида глядела на нее испуганно, жалобно.