Бессонов пробормотал с упреком, но так тихо, что уж, скорее, и не пробормотал, а только подумал: «Где же я возьму его?» А потом загремела ведром санитарка. Двигалась, ворочая толстыми старыми бедрами, сопя блестящим большим носом, и как будто тяжко вальсировала, разворачивалась коротконого и толстозадо, да в партнерах ее была лентяйка с тряпкой, которой она мела пол в коридоре – не мыла, как, наверное, полагалось ей, а только мела, гоня веером мусор. Приблизилась, обмела вокруг Свеженцева. Бессонов наклонился, чтобы поправить отогнувшийся на пол край одеяла, подоткнул Свеженцеву под плечо. Санитарка, не останавливаясь, спросила:
– Это брат твой?
– Да, – ответил Бессонов и подумал: «Она сказала “это” – не “он”, а “это”».
Санитарка переместилась дальше и маячила там, ворочая тяжелой брыластой головой в больничной косынке, повязанной, скорее, для проформы: седые вихры торчали в стороны. А следом опять процокала каблуками молодая врач в голубом халате, и светлая улыбка ее, казалось, вовсе не касалась ни Бессонова, ни кого-то другого в этих стенах, но она за спинку легко несла стул, поставила перед Бессоновым и ушла, непринужденно распыляя себя, свое очарование, просто так, расходуясь на сотрясение пространства, на воздух, заполняя воздух радостью и запахом духов. И Бессонов подумал, что женщины, не отдавая себе отчета, стараются изо всех сил, чтобы растаять на глазах, растаять за какую-нибудь временн
Он задремал, сидя на стуле, и опять его понес розовый водоворот, засасывая в душную глубину, где розовое насыщалось малиновой тьмой. М
– Ушла?
– Кто ушла? – с некоторой сердитостью переспросил Бессонов.
Там помолчали, посопели и спросили еще:
– Ты не знаешь, который час?
– Откуда я могу знать, часы мои остались под завалом.
– Жаль. Меня всегда тяготит, если я не знаю, сколько там напикало…
– Часом меньше, часом больше… Тебе-то не все ли равно? Ты же мертвый, тебе должно быть совсем все равно. – Бессонов замолчал, задумался и услышал, как Свеженцев недовольно ворочается.
– Мертвый. Много ты понимаешь… А как ты думаешь…
Но Бессонов перебил, заговорил с нервным беспокойством:
– Это все неважно… или важно… я не знаю… Дело в том, что лично мне неважно, что ты – мой бред. Пусть так, я согласен. Ничто не меняется, и я тебе все равно скажу, потому что мне важно сказать, а услышишь ты меня или не услышишь…
– Да ты успокойся, – хихикнул Свеженцев. – Просто говори, и все.
– Хорошо, я скажу… Меня удивляет твое терпение. Даже не терпение, а самопоедающее что-то… Как же ты должен был мучиться, такое на сердце держать. И ведь так себе человечишка, не скажешь, что себе на уме. А ведь ни разу не поддался искушению с кем-нибудь поделиться, намекнуть…
– Так ты о ноже, что ли? – усмехнулся Свеженцев.
– А что ты смеешься?
– Ты столько всего наговорил, я уж думал, что-то толковое выдашь. А ты просто не знаешь, к чему придраться.
– Ничего себе, придраться, – изумился Бессонов. – Факт есть факт.
Свеженцев фыркнул:
– Слово-то какое откопал: факт… Да мало ли, как твой нож ко мне попал. А ты не подумал, что я-то как раз его прятал, чтобы от тебя отвести подозрения?.. Ну подумай, у тебя же голова пока цела… Я ведь первый увидел то, что там лежало, за бараком… И нож, он был рядом…
– Ты пытаешься передернуть.
– Ничего я не передергиваю… Ну хорошо, я мог просто взять твой нож еще раньше. Не украсть, как ты сам понимаешь. Что такое украсть?.. Да хотя бы и украсть, у меня слабость – красть ножи… Я о таком хорошем ноже давно мечтал. И потом, ты же знаешь, я собирался в ближайшее время уехать, вот я и воспользовался случаем, той пьянкой, чтобы спереть приглянувшееся. Путина заканчивалась, я бы уехал – и концы в воду…
– И все-таки ты темнишь. Все произошло иначе…