Читаем Язычник [litres] полностью

– …Да все ты тащишь на своих плечах: и Аржака – да не ты ли сам всадил ему в грудь нож? – и все, что было потом, всех прирезанных, застреленных тобой живых тварей: всех этих рыб, нерп, поросят, коров, лошадей, даже безмозглых куриц… – ведь все это было живое, а ты убил! И все, что было с тобой, и даже то, что не удались твоя научная карьера и учительство в жалкой школке, что от тебя ушла жена, что дочь родная тебя знать не хочет и написала тебе одно – одно! – письмо – на одном листочке! – за целый год, и то, что редкий человек не боится тебя – да не справедливости твоей боится, а все ждет от тебя какой-нибудь психованной выходки… И то, что тебя ограбили… Да ведь даже само землетрясение – все это твое и тебе предназначено, да не дано тебе извне, а тобою и рождено.

– Ну уж землетрясение ты приплел…

– А что ж, и землетрясение. Разве ты не выжил, когда погибли люди, которых ты считал, ну, если не друзьями, то чуть ли не своими подданными, а значит, был в ответе за них? Люди погибли, а ты жив!

– Я думал об этом… И знаешь… может быть, ты в чем-то прав.

– Первый раз слышу от тебя здравое слово. Конечно, я прав… Знаешь ли, все дело в том, чем и кем ты служишь: каждый должен чем-то и кем-то послужить. А ты когда-то попытался влезть вовсе не в свою шкуру, не для твоей черной кости предназначенную. Ну а теперь ты приведен в нормальное состояние: ты бомж, сущий бомж. По-моему, тебе такая роль очень к лицу. Еще больше тебе подошла бы роль урки и зэка: вокруг тебя вечно какая-то неустроенность и погибель. Ты бы давно взял вожжи в руки и погонял своего конька да по своей дорожке, а ты все норовишь на дыбы да свернуть в чужой переулок…

– Может, ты и сейчас во многом прав, но у меня все-таки есть оправдание.

– Оправдание? Вот те на… Ты придумал себе оправдание?

– Я разве не имею права на оправдание?

– Ха! А кому оно помогло, скажи, пожалуйста?.. Что такое оправдание? Блеклая тень вины. Всякое оправдание забывается, все забывается, вина остается… И плата взимается по вине. Учти: по вине!

– Как бы там ни было… Мне кажется… Пусть только кажется, но это все так… да, так… Мне кажется, что я все-таки не утратил человеческое лицо.

– Ты думаешь?

– Да, думаю.

– А ты самоуверен. Я бы даже сказал, заносчив… Хорошо, пусть так. Но ты полагаешь, что это важно? Вот эта самая иллюзорная из всех иллюзий – важна?

– Я полагаю, она главная.

– Конечно, что тебе еще остается сказать… Но ты слишком самоуверен… И ты не должен был говорить это сам. Ты не должен был вообще это говорить.

– Я сказал…

– Ты знаешь, я устал от тебя. Я не столько устал говорить с тобой, сколько думать с тобой устал. Вот удивительное дело: я могу угадать даже все то, о чем ты сейчас молчишь. Раньше со мной такого не бывало.

– Такое случается, – кивнул Бессонов. – В человеке иногда открывается такое, о чем он… Подожди… так вот оно, в чем дело… Постой, постой… Но если все-таки нет смерти… – Он порывисто поднялся со стула, шагнул к Свеженцеву и наклонился, отогнул край одеяла и пустил дрожащую руку к его обнаженному телу, стремительно провел по горлу, по ключице, запустил пальцы за шею, под затылок, где ниже бинтов комковато лежали волосы. Тело отозвалось молчанием и холодной затверделостью…

* * *

День тянулся и тянулся туманами, похожими на прокисшее молоко: белые рыхлые куски ворочались в небесной сыворотке. Туманы стылостью и сыростью просачивались в старухин дом и высасывали тепло из самой старухи, из разболевшейся поясницы, из мослов, сосали ее соки, и она уже не чувствовала застывших, окоченевших рук и ног. Бабка Маня до полудня лежала в постели, куталась в два толстых ватных одеяла и слушала, как доносилась из туманов мелодия: будто пел хор, ни слов, ни голосов в нем не было – одна только тягучесть и торжественность, и не знала бабка, приятно ей это или тягостно. День шел своим чередом: густел, туманил и сорил холодной моросью. Из этого дня в старухин дом являлись без спроса разные существа: сначала собачка Дашка поскреблась в дверную щель, открыла дверь, вошла, маленькая, лохматая, как плюшевая коричневая игрушка, склонив набок вислоухую головку, стала махать спутанной в репьях метелкой.

– Ну, стервь, дверь раскрыла… Пшла! – заворчала старуха. Пришлось вставать. Куталась впопыхах в кофту. Выгнала собачку – все равно дать ей было нечего, притворила дверь, только легла, увидела курицу Федота в доме: прошмыгнула, наверное, следом за Дашкой. Федотом курицу прозвали еще цыпленком, которому крыса отгрызла половину левой лапки, и пришлось цыпленка держать дома – выхаживать. Федот вырос в курицу, старел, и убивать его-ее было жалко. Федот теперь стучала культей под столом.

Потом приспешила соседка Нинка, толстая, с мокрым от дождя лицом, стала рассказывать несусветицу: будто ездят по поселку два грузовика с автоматчиками, выселяют людишек из тех домов, которые получше уцелели при землетрясении, сажают на грузовики, чтобы потом отвезти на пароход, а пароходом – на материк и там бросить.

Перейти на страницу:

Похожие книги