– Вот именно: иначе. Только тебе это иначе никак не может быть известно. Тебе неизвестно даже, знал ли я, как все произошло. – Свеженцев замолчал, а потом принялся тихо смеяться и сквозь смех выговаривать: – Но самое потешное… самое… Ох, не могу… Самое потешное: теперь ты и не узнаешь никогда… Вот веселая история. – Он всхлипнул, умеряя смех. – Как это у вас говорится? Унес тайну в могилу. В сущности, абсолютно все равно, как оно там свершилось и кто там был, ведь свершилось, итог тебе известен. И я не пойму: чего ты теперь-то хочешь?
– Ты хорошо знаешь чего.
– А ты не хуже меня знаешь, что рискуешь еще больше запутаться…
– И все-таки…
– Понимаешь ли, то, что случилось там, если разобраться, – это деталь, итог. Но ты же не юридическую бумагу сочиняешь… нет? Ты там не пишешь часом?..
– Не пишу я ничего… Я не пойму: куда ты клонишь?
– Я клоню туда, что любой из тех людей, которые были там, могли сделать это. Назови любую фамилию, и я тебе докажу, что это его рук дело. Я не хочу тебе сказать, что каждый только и думал о том, чтобы улучить минуту и сунуть нож в живот бедной бабенке. Нет же. Но вот в чем дело: ни в одном в принципе не было того запрета, который не позволил бы сделать это, – ни один не был потенциальным убийцей, но ни один не был и потенциальным неубийцей.
– По-моему, ты просто пытаешься оговорить…
– А ведь разница так велика и такая пропасть, что вообразить трудно: ее не перепрыгнуть, не перелезть, а разве только перелететь, но тогда уж нужно отрастить ангельские крылья, чтобы перелететь… Ты видел среди нас хотя бы одного ангела?
– Почему ты все время перебиваешь меня?
– Ну хорошо, молчу, молчу…
– Мне сдается, ты пытаешься выгородить себя, оговорив других. Но всех – под одну гребенку… А Жора, а Валера?..
– А я?.. Ты даже меня ухитрился обвинить и объяснения нашел: бабий изгой, женоненавистник, завистник, тайный садомазохист…
– Я не говорил этой чуши…
– Не говорил. Но думал. Признайся. В самой глубине шевелились сладкие мыслишки: «Вот наконец-то все встало на свои места, а значит, я чист и честен, и…»
– Я не хочу вникать в твои иллюзии и фантазии, ты сам – моя иллюзия.
– Иллюзия?.. Не лицемерь, пожалуйста: не нужно ли тебе еще услышать объяснения об иллюзорности мира, в котором греховность мысли тяжеловеснее и чернее покаянного поступка?.. Люди обвешались мишурой условностей, как актеры – латами из крашеной жести, и еле тащатся под их тяжестью. Да все, что вы нагрузили на себя: время, радость, счастье-несчастье, устроенность, карьера, достаток, пристрастие к красивой мебелишке, к женщинам, к барахлу, к мужчинам… – ты заметил, я специально все валю в кучу? А боль?.. А смерть? Что может быть иллюзорнее иллюзии, что отвергает другую расфуфыренную иллюзию? Попробуй-ка прикоснись к смерти… Прикоснись ко мне.
– Не утрируй, пожалуйста.
– Я не утрирую. Прикоснись ко мне. И если я – не жизнь, как утверждает тот врач с темным рассудком, то я – смерть. Но если ты услышишь мое дыхание, то я не смерть. Но если я – не жизнь и не смерть, то…
– Тщ-щ-щ… – сказал Бессонов, потому что в коридор кто-то вышел. Бессонов, притворившись дремлющим, сквозь смеженные веки видел туманную фигуру, которая помаячила в удалении. Кажется, кто-то разговаривал приглушенным голосом. Но потом опять все стихло. Бессонов утомленно сжал лицо ладонями, тяжело вздохнул. – Ты знаешь, я пытаюсь вообразить себе и не могу… – заговорил он. – Я пытаюсь вообразить себе, что все в ту ночь сложилось немного иначе, не так. Что – представь себе – она вдруг осталась жива, ее отвезли к врачам, в
– А разве ты не думал о том, что все эти события: поджог твоего дома, и то, что случилось на тоне, и все остальное, что преследует тебя…
– Что же еще?