Жора завел мотор, они подошли к неводу. Бессонов перегнулся через борт, стал хвататься за большие балберы и подтягивать кунгас к садку, а там опустил руки в воду, чувствуя приятную прохладу ее, поймал сеть и принялся вытягивать, насколько мог, на борт, потом достал складной нож, большой, с длинным, почти как у испанской навахи, клинком, сделанный на совесть знакомым мастером, и стал резать дель – не спеша, вдумчиво, делая не просто прорехи, а выхватывая большие куски из стен садка. Жора не помогал, но и не мешал, молча сидел на корме. Сеть сильно дергалась в руках: потревоженная ночная рыба, сотни центнеров рыбы, тесно ходившей кругами в садке, билась в стенки, но Бессонов уже выпускал изрезанную сеть, подтягивал еще и опять резал, и рыба, почуяв свободу, прорехи, увлекаемая прорвавшимися вожаками, стала стекать в море. Бессонов будто ощутил это ее свободное истечение в глубину, на волю, выпустил сеть, сел на банке и какое-то время не шевелился, опустив плечи, и будто слушал движение воды вокруг и движение воздуха.
– Заводи, пойдем на второй… – сказал он.
На втором неводе все повторилось.
А когда они вернулись, протрезвевшие, молчаливо-мрачные, увидели, что народу прибавилось на тоне: пришел второй кунгас с тятинским звеном. Все были пьяны и тяжелы, но шума в застолье не было, молчали, так что все звуки задавливал треск костра, заваленный свежими ветками кедрового стланика. Бессонов, подходя, видел, выхватывал фигуры: Витёк рядом с Удодовым, и Удодов, участливо склонившийся к нему; с другой стороны блестела лысина Миши Наюмова; и видел затылок Свеженцева, покатые, по-мальчишески тонкие плечи его, видел, как тот повернулся, заулыбался и начал вставать. А Валеры не было за столом – он валялся у полыхавшего костра, навзничь, раскинув широко руки. И еще Бессонов увидел: Таня на секунду показалась в дверях, постояла и опять скрылась в бараке.
Бессонов сунул руку в карман, нащупал нож. Подошел и молча сел напротив Витька, который налег локтями на стол и опустил глаза, и Бессонов в этой его тяжести вдруг почувствовал не угрозу и не трусость, а нечто другое, что бывает, наверное, смешано со стыдом: неловкость? Ему самому все происходящее показалось нелепым, идиотским. Он налил в две кружки понемногу спирта, одну придвинул Витьку, другую взял сам и сказал намеренно грубым голосом:
– Ничего с этим не поделаешь. Да, глупо… Но ничего не поделаешь… И я тебе вот что скажу… Может быть только два варианта. Первый: ты все перевариваешь и не дергаешься. Второй: вот он, я, весь перед тобой… Третьего не будет… Ты это должен понять, Витя. Третьего не будет.
Он выпил. Но Витёк пить не стал. Тогда Бессонов повторил:
– Третьего не будет.
Витёк поднял на него глаза:
– Не разговаривай со мной, Андреич…
Бессонов кивнул и чуть отвернулся от него, сел к нему почти боком, достал сигарету, стал разминать, а потом прикуривал, склонив голову так, что все лицо его, чуть сморщившееся, прищурившееся от дыма, было видно в огоньке спички. И он увидел самым краем зрения, что к столу подошел Жора и сказал тихо, но деловито, как о чем-то рутинном:
– Витёк, ты мне на минуту нужен, у меня дело к тебе есть. – И было это самым удачным за весь день. Так Бессонов и подумал: это что-то нужное… Витёк поднялся, вяло пошел с Жорой от барака, и тот дружелюбно чуть касался рукой его плеча.
А Бессонова взял за локоть сидевший рядом уже пьяненький Свеженцев и слегка сдавил.
– Андреич…
– Ну что «Андреич»? Что?.. – Он стряхнул руку Свеженцева, засопел, заблестел глазами, но тут же как-то обмяк, понурился: – Андреич, Андреич. Налей лучше… Что ж я могу поделать? Так получилось. Ты же знаешь… Так получилось.
Он выпил, чем-то закусил и налил себе еще, на этот раз почти полную кружку. И вновь заметил Таню: она стояла на прежнем месте, за дверным проемом, в потемках жилья. Ему было видно только мерцание ее глаз и светлое пятно какой-то одежды на ней. Он взял кружку и, уже не глядя в ее сторону, выпил до дна.
Все, что видел потом, стало оборванным, издерганным. То перед глазами ревел огонь, и он смотрел в его середку, а то вдруг увидел себя на берегу, далеко от избушки. И был он босиком, шел по песку и камням, иногда ступая в навалы гниющих водорослей, и тогда под ногами хлюпало. А на нем, за плечами, обхватив его шею руками, а пояс – ногами, сидела Таня и шептала в ухо что-то горячее. А он шел, шатался, смеялся, потому что ему становилось щекотно в ухе. Но он словно опомнился, расцепил душившие шею руки, стряхнул женщину, она охнула за спиной, а он повернулся к ней, поднял, обхватил, притиснул к себе и стал говорить ей, чувствуя жгучесть в себе, жестокость и будто желание стиснуть, раздавить ее: