Водрузив рюкзак на спину, он ушел раньше, чем рыбаки вынесли из-за домика куль из одеяла. Бессонов отшагал с полкилометра и остановился, взглянул туда, мельком увидел шевеление крохотных фигурок у домика. И опять зашагал, уже не оборачиваясь, боясь оборачиваться. Он не мог ни увидеть, ни предположить, ни вообразить, что происходит в море, что три рыбака – Жора, Свеженцев и Валера – вели кунгас подальше от берега, в обход островка Рогачёва. И Жора на носу кунгаса, вставший у битенга, чтобы показывать путь, большой, массивный даже, с черными, давно не стриженными кудрями из-под вязаной шапочки с помпоном, с распушенными усами, возвышался над кунгасом, подобно жрецу. А Свеженцев, сидевший на банке в ногах того, что было туго спеленато в одеяло и обтянуто веревками, рассказывал, чтобы просто отвлечься, как много поездил он по свету, и, оказывается, может припомнить несколько случаев, как списывали погибших и убитых людей, как скармливали медведю нефтяники из разведки своего мастера с простреленной головой, как мореманы с сейнера давали показания о несчастном случае, хотя на самом деле в ночной драке сами сковырнули товарища за борт…
Когда же они отошли на такое расстояние, где катились валы, еще не знающие близости берега и подступающего под брюхо мелководья, валы, родившиеся, может быть, у самой Калифорнии, свободные и медлительные, потому что спешить им было некуда; когда берег чужеродно взгорбился холодными сопками; когда они почувствовали, что было здесь настолько пронзительно пусто, что небо разверзлось над головами не голубой бесконечностью, а перевернутой пропастью, тускло-синей и холодной; когда все это опустошило людей в кунгасе, они заглушили мотор, сами замолчали, подвязали к свертку несколько тяжеленных грузил из сеток, набитых камнями, и выпихнули груз за борт. Они молча смотрели, как погружается все это страшное устройство из куля и подвязанного груза, как кристально-прозрачная глубина долго не съедает, не прячет сверток, и лишь постепенно исчезали из виду более темные цвета в нем, но что-то белое в этой связке – обрывки веревок и светлые вкрапления валунов в пикулях – еще долго просвечивало сквозь глубину. Она же сливалась с тенями моря, с миражами тех рыб, которые уже целую вечность рождались, обитали и умирали в зеленоватой полутьме.
Все трое отпрянули от борта, сели на обтертые банки, молча закурили, и лишь минут пять спустя Свеженцев сказал:
– Прости, Господи… – Только тогда они стянули с голов кто кепку, кто вязаную пропитанную потом и морем шапочку.
Часть вторая
Деньги
День живет от восхода до заката, как один вдох. А уж как встанешь, так и вдохнешь. И, может быть, вдохнется легко и свежо – южным муссоном, за ночь напитавшимся от моря бодрости. И пока врывается в грудь воздух и расправляются легкие, наполняешься, наливаешься жизнью, утро тучнеет радостью. Ночью же всё наоборот, дыхание мертвеет: в глухом подземелье ночи любой шорох – спазм, прерванный вдох. Денис Григорьевич Зосятко, капитан траулера-морозильника «Равный», больше четверти века так и жил-существовал: наступал день, и Денис Григорьевич словно по природе своей не ведал уныния и страха, с удовольствием принимал малейшую минуту и знал, что от всего можно получить удовольствие: от полета чайки за кормой, от завтрака в кают-компании, от веселой старой шансонетки по радио, от партии шахмат с «дедом»… Но вдох жизни обрывался, наступала ночь, и капитан будто становился другим человеком: с другими мыслями, оценками, мерками, удрученный тоской-отчаянием оттого, что все это рано или поздно прервется, утонет в окончательной тьме. Если этот второй, вылупившийся к ночи Зосятко стоял на вахте, матросне лучше было не попадаться ему на глаза: не обругает матюками, что было бы и понятно, и близко, а въедливо, воспитанно истомит душу человеку за какую-нибудь сущую мелочь.