А к утру он забыл об этом разговоре, утро ворвалось в его каюту голубовато-розовым восходом, и два цвета, насыщенных множеством оттенков, рассеченных полосками жалюзи, плавно переливались на стене. Он пробудился, долго лежал, глядя, как играет отражение волн, а потом встал, принял душ и, надев халат, приладился бриться перед зеркалом в дорогой раме из настоящей чеканной бронзы. Он поступал так каждый раз, и дело было вовсе не в том, что часа через полтора должен был подойти сейнер с грузом и выглядеть помятым перед чужими было бы неприлично, – дело было, скорее, в тяге к приятному утреннему ощущению: выбритая шкура, освеженная одеколоном, – это всегда приятно. Денис Григорьевич водил по одутловатым щекам электробритвой, глубоко вдавливая ее в розовую кожу, так, что, ворочая бритвой по лицу, он ворочал наслоившиеся излишки сальца, будто наминал тесто. Но он, как и всякий раз, думал – успокаивал себя, – что умеренный жирок хорошего розового цвета в его возрасте – совсем не беда, а, скорее, признак здоровья.
Звук электромоторчика был для него утешительным, бритва пела, и вибрация ее въедалась в щеки, в жирок, затрагивая что-то такое, что рождало ответные нотки внутри самого Дениса Григорьевича, некий голос, поглощая все другие ненужные голосочки и мыслишки, задумчиво тянул: «У-у-уж-ж-жи-и-и…» Денис Григорьевич с сожалением выключил бритву и стал брызгать на щеки одеколоном, морщась и фыркая, утопая в едком, но приятном запахе, а потом поверх одеколона в стянутую кожу он массирующими движениями втер изрядную каплю витаминного бальзама.
Была в Денисе Григорьевиче, в его оболочке, особая лощеность – не подчеркнутая, не комплексующая, а немного небрежная и оттого как бы естественная. Своим манерам и голосу он с юности старался придать нотки воспитанности, и так это вошло в привычку его, что делал он это вовсе не для того, чтобы произвести впечатление на людей, водившихся вокруг него, а ему приятно было так делать, и он самым серьезным образом полагал, что все это составляет его настоящий облик: все эти бальзамы, одеколоны, чистая дорогая одежда, всегда подходящая к случаю, но и чуточку фривольная, аккуратная прическа, отнюдь не зачесанная на благородную блестящую лысинку – он лысинки не стеснялся, – умеренное пузцо, отмеренная мимика, подчеркнутое обращение на «вы» к тем, кого он считал маргиналами, умение чинно и охотно вести светскую беседу, а кроме того, пристрастие к хорошему вину, тонкая разборчивость в кухне и еще те маленькие дорогие предметы вроде старого серебряного портсигара, в котором скромное серебро подчеркивало великолепие маленького бриллианта, вделанного в чеканный крест на крышке.
Но было в Денисе Григорьевиче и некое упущение, то, что мутной обеспокоенностью глодало его, о чем бы он, впрочем, никогда и не догадался, если бы не первая его жена – Люсьен, Люся. Невольно подмешивались к его аристократическому пафосу врожденные задатки мальчика из простой семьи железнодорожного проводника, колесившего по матушке России от Владивостока до Красноярска и наживавшего умеренно безопасную копейку на мелких вагонных спекуляциях и подвозе на ночных перегонах таежных зайцев. И хотя умел Денис Григорьевич пристойно вести себя за столом и пользовался ножом и вилкой, аристократизм его волей-неволей оборачивался в обычное мещанское «красиво жить не запретишь»: он просто не знал иного применения аристократизму. И, сидя за столом в гостях, он совершенно безотчетно выбирал из нарезки кусочек самый сытный, а делая в магазине покупки, мог устроить грандиозную (правда, в выдержанных тонах) разборку с вызовом директора по поводу обсчета – не из обостренного чувства справедливости, а просто по-настоящему жалко ему было зажиленного продавщицей трояка. Однажды из-за толчеи на бензоколонке Денис Григорьевич заправил свою «тойоту» за чужой счет – не специально, случайно, но был этим весьма доволен и несколько дней снова и снова переживал щекотливое чувство удачи. Вот уж за что он стал ненавидеть Люсьен, так за то, что она говорила ему в глаза: «Ты жмот чванливый, сбить бы с тебя спесь, тебе надо было в кабаке работать человеком или – еще лучше – на базаре за прилавком стоять, а ты в моря подался…» Он злился на Люсьен тихой, неистовой, но и невысказываемой злобой, потому что невольно признавал за ней: прозорливая баба.
Со второй супругой не повезло Денису Григорьевичу по другой причине. Вторая была проще и глупее, да что там, Денис Григорьевич признавался сам себе: была она откровенной дурой. Зато красивой. Но сам же, намучившись с хитрой и опытной Люсьен, такую глупенькую и выбрал. Глупость Вероники в первую же путину вылилась в такой неприкрытый блуд, в такие откровенно нелепые, непродуманные ее похождения, что все управление ржало над Денисом Григорьевичем. В ином случае он бы простил, ведь он прекрасно понимал (со смирением) теорему о мужчине в море и женщине на берегу, – он бы простил интимное свое унижение, но обнародованного позора простить не мог.