Дальнейшее погружение в запасы моей образной памяти — а вместе с тем, и в запасы известных мне коммуникативных фрагментов, целых высказываний, целых памятных мне историй, в которые так или иначе вовлечена ’трава’, — способно вызвать еще целый ряд представлений, каждое из которых я узнаю в качестве подходящего образного отзыва на различные языковые ситуации, в составе которых ’трава’ фигурирует в том или ином случае: трава в лесу, в промежутках между деревьями и кустами, в пятнах солнечных бликов; трава, пробивающаяся из трещин в асфальте или между бетонными плитами городской мостовой (я представляю себе кусок тротуара перед домом моего детства, а также похожую на него, но все же несколько иную, как-то иначе спроецированную в пространстве, воображаемую мостовую воображаемой улицы, которая в моей образной памяти ассоциируется со знаменитым началом «Воскресения» Л. Толстого); мягкие очертания холмов, покрытых ярко-желтой, выгоревшей на солнце травой (кавказский или калифорнийский пейзаж); черно-белый рисунок в учебнике ботаники, с надписью: «Осот полевой» (что именно изображено и как именно должен выглядеть этот «осот полевой», я сознаю весьма смутно, но при этом отчетливо представляю себе положение рисунка на левой странице в книге и тот факт, что он изображает нечто, что я опознаю как рисунок «травы»).
И эти образы, и все дальнейшие, которые я мог бы вспомнить и/или вообразить, отражают мои личные жизненные, художественные, интеллектуальные впечатления. Они отражают также особенности моего сознания, ту меру способностей, которая мне дана в обращении со зрительными представлениями. Например, хотя мне кажется, что я ясно «вижу» многие их этих картин, я не мог бы их нарисовать; мне не дано знать, чем мое «видение» отличается от образных представлений человека, способного воплотить на бумаге картину, предстающую его внутреннему зрению. Совершенно очевидно, что у любого другого говорящего по-русски слово ’трава’ вызовет несколько иной ряд конкретных образов-картин, иначе сформированных и окрашенных в соответствии с собственным опытом и личными перцептивными способностями. Никакое описание не способно воссоздать эти образы в их полной зрительной конкретности, какими они являются в моем представлении; соответственно, у меня нет никакой возможности проникнуть в аналогичный образный мир другого человека. Любое словесное описание или рисунок способны дать лишь очень приблизительное и заведомо стилизованное изображение того, что возникает в сознании данной личности в качестве образной реакции на то или иное выражение со словом ’трава’. Даже если бы я мог непосредственно показать своему собеседнику тот конкретный пейзаж, который послужил источником одного из моих образных представлений, — например, тот угол двора возле стены, — этот пейзаж получил бы в его сознании совсем иное отображение и занял бы в его образном мире иное место.
Я намеренно начал с наиболее простого и очевидного примера. Слово ’трава’ обозначает материальный предмет, имеющий характерный зрительный облик. Каждый из нас встречался бесчисленное количество раз и с самим этим предметом в действительности, и с его художественными отображениями — в живописи, кино, поэтических картинах. Неудивительно, что, встречаясь в нашей языковой деятельности с этим словом, мы с легкостью вызываем в представлении подходящий зрительный образ, подсказываемый памятью или воображением. Это простейший вид образного отклика, заключающийся в том, что в представлении говорящего возникает конкретная картин а, в которой он непосредственно «узнает» предмет, обозначенный вызвавшим этот отклик словом или целым выражением. Но в каком смысле возможно, и возможно ли вообще, говорить об образном представлении слов и выражений, обозначающих абстрактные понятия, качества, действия? Чтобы понять, как это происходит, необходимо не упускать из виду свойства языкового материала, отзывами на который служат образные представления.