Мне трудно судить — когда мы приехали, я языка еще не знала. Мне всегда французский язык был неприятен, я не люблю этот язык. Итальянский, испанский; немецкий — как говорила Цветаева, «родней родного». А французский… Я люблю раскатистое «эр», «рэ» мне неприятно. Это был дефект речи какого-то короля XVII века. Даже вычурное «эр», как у Пиаф, мне очень не нравится — зачем такой выпендреж? Может, у короля такое «эр» было, как «th» в Англии. Французский был для меня чужой язык, меня всегда от него отворачивало — я всегда очень любила английский и свободно на нем говорила. Другая атмосфера, очень небрежно в смысле одежды, безалаберщина полная, в этом отношении было ужасно в метро. Мы это не привыкли воспринимать, в России мы привыкли, чтобы все было чистенько, выглажено, аккуратно. А в принципе студенты, да и другие люди, были довольно милые и симпатичные. После выставки однажды ко мне пришел художник — это первая была квартира, которую я сняла, — в красной шапке и куртке, ему очень понравилась моя работа, триптих с кругами, но я не говорила тогда по-французски, и нам пришлось расстаться. Много чего там было в Париже. Помню, метро остановились, и я шла вечером, поздно уже, после двенадцати, вдруг какой-то негр ко мне подходит, совсем оголтелый, и приглашает с ним идти. Я тогда была все же моложе на 30 лет. А я человек очень смелый, ничего не боюсь и говорю ему: «Иди отсюда!» Другие пробовали, многие мужчины-художники ходили в дома терпимости, на Пигаль, смотреть, как это все; для меня это было совсем неинтересно.
В Париже тогда было интересно, это был последний Париж, его теперь нет, он кончился. Там были интересные галереи, а музеи еще остались — город-жемчужина, как я говорю, и такую жемчужину отдали неизвестно кому. Были какие-то ретроспективные выставки, но это были артисты начала века, Брак, Пикассо, Модильяни — а остальное во Франции давно кончилось, то, что сейчас, уму непостижимо. Но много было и замечательного, были прекрасные магазины, были дома мод, все было очень красиво, сейчас это уже не существует, все кончено. Во Франции почти совсем культуры не осталось. В Лувре были барбизонцы, теперь в бывшем вокзале Орсэй открыли музей, затемняют, завешивают залы — и барбизонцы висят прямо у пола. Теперь и в консерватории подсвечивают концерты в разные цвета! Как французские дадаисты, подрисовавшие Моне Лизе усы. Если ты хулиган, то хулигань, но зачем портить Мону Лизу, произведение, которому нет равного?
Они еще хотели учить кого-то — но само искусство должно учить. Художник не должен заботиться, понимает его зритель или нет, должен делать искусство, и тогда его будут понимать. Новые течения всегда непонятны людям — но для людей, знающих искусство в его развитии, современное искусство должно быть очень интересно. Взять Магритта, его натюрморты, окрашенные его сюрреалистическими чувствами, его пониманием. А дада — игра со случаем. Французские художники рубежа веков для меня родные, я их обожала с юности, даже во Францию благодаря им поехала. Василий Кандинский, конечно, был величайший мастер, гениальный художник. Даже ранние пейзажи, которые он писал, — шедевры. Французы считают его своим, немцы своим, а вообще он, конечно, русский. Я видела фотографию — он стоит с Армстронгом, и оба заливаются смехом. Оба очень яркие личности.
Замечательные, просто невероятные. Это настоящие, большие художники. Для меня есть свои спорные моменты у де Сталя, но что касается композиции, цвета, поверхности — роскошь, настоящее большое искусство. Поляков, конечно, замечательный. Ланского я мало знаю, когда мы приехали, он был еще жив, но не все сразу соображаешь посмотреть, а время идет. У него была женщина, Катя Зубченко, мы общались где-то на выставках. Был еще конструктивист Мансуров. Есть один художник русский, который много позаимствовал, примкнул тогда к этому движению, но ничего больше не сделал, кишка тонка. Когда мы приехали, еще много чего можно было посмотреть из русской культуры, которая там обосновалась и раскрылась. Насколько она раскрылась, как надо, трудно судить, но они там жили и могли работать, а остались бы они в России, они бы ничего не могли сделать. Сколько было прекрасных художников, которым пришлось просто закрыться — и все.