Но позже я была разочарована. Парижская школа мне не особо интересна. Когда смотришь Николя де Сталя, чувствуешь, что он все понимал, но был очень однообразен. В Бобуре его большая картина построена так же, как и маленькая, а это не зависит от размера — напротив, форма большой должна быть меньше, чем маленькой. Если маленькую можно решить одним махом, то с большой это невозможно. Если сами формы неугаданного размера, то пустой номер. Взять Делоне — Робер еще ничего, хотя и цвет немного ядовитый, а Соня, талантливая женщина, — тот же, в принципе, Робер Делоне. У них больше конструктивизма, хотя наш авангард тоже так называют — но он совсем другое явление. Даже Мондриан делал интересные формы сугубо декоративно, непринципиально, просто переставлял квадратики и кружочки в разные клеточки. Но был в большой славе и людям нравился. Был такой художник Безан — очень наполненный по цвету и форме, но он непопулярный, французам больше подходят Сулаж, Матье — абсолютно случайные, неспособные люди. Хотя в Пале де Токио очень много интересных работ — скульптуры Джакометти в движении, например.
Во Франции очень трудно художнику, никто ничего не покупает, эти времена прошли, говорить не о чем. Раньше кто-то приезжал, покупал, но тогда и цены были совсем не такие, как теперь наворачивают. Говорят, на «Сотбис» в Англии еще выше. Галерейщики тоже будь здоров — дашь палец, откусят руку. Не хочу думать плохо, но всегда убеждаешься, что это так. Такие еще хорошо, с кем можно на дружеской ноге, другие более официально: взяли, продали, поделили. Раньше галеристы брали 30, потом 50 процентов, и это ужасно, по какому праву? А теперь привыкли, как к евро, и уже не спрашивают. А как требовали вернуть франки и марки! Но искусством занимаются люди весьма грязные — так всегда было и, наверное, будет. Галерейщикам вообще не очень доверять можно — все хотят прикарманить. Когда Мими Ферц приехала в Париж, она пригласила меня на шемякинский балетный спектакль, но выставку мою так и не сделала. В книге «Нонконформисты», которую делал Яша Бар-Гера, советский капитан и создатель музея в Израиле, человек меркантильный и скользкий, его жена работала у Гмуржинской и хорошо знала искусство, была моя абстрактная голубая композиция 57-го года, а рядом Зверев, который к абстракции отношения никакого не имел.
Нортон Додж — милый человек, но был завязан на политике, делал красные обложки каталогов и увлекался Рухиным. Теперь он и сам поднаторел, а раньше у него было много советников. Но, если бы не Додж, я бы здесь, наверное, и не выжила. Сама я никуда не рыпалась. Если бы не Нортон, я просто не могла бы выжить, он платил за картину, на эти деньги я жила, и должна была даже уехать из Парижа. У него много моих работ — и графики, и картин, он хорошо покупал картины, иногда отдавал деньги постепенно, но всегда отдавал, что давало возможность жить. Помню, они с женой приехали в Париж, я тогда снимала свою первую квартиру в переулке Юрк, выходящем на рю Жанвилль, в новом, очень хорошем доме. Он мне должен был деньги за картины, которые остались в Америке, куда я часто ездила к своим родственникам. Они приехали, Нэнси села в кресло и вроде заснула, но сама не спала, а все прислушивалась. Женщины все время подозревают своих мужиков в каких-то отношениях, мне это неинтересно, и сама я этого очень не люблю. И вот она спала-спала, а когда Нортон стал мне выписывать чек, встала и со спины стала заглядывать в книжку, сколько он выписал. Одна корреспондентка, Клод Дей, у нее есть пять моих картин абстрактного периода, сошлась с «Оскарами» очень близко, все им показывала. Муж ее был американец, довольно противный тип из мормонов. Однажды я пришла к ним за диапроектором, и мне надо было позвонить — а он подсматривал, сколько цифр я набираю номер. Они нас за людей не считали! Хотя американцы проще европейцев, часто умеют петь и играть на гитаре народные песни. Сам Нортон был добрый, хороший человек. Но политическая его основа была малосовместима с теми художниками, которых он собирал. Даже с соц-артом.