В Ленинграде я пользуюсь уважением, но за всю мою жизнь ни один коллекционер ни разу не купил ни одной работы. Один только раз, в 76-м году, купил картину студент университета. Я живу на Пушкинской — а поговорить мне профессионально не с кем, хотя я человек общительный. Серьезным современным искусством в Питере занимается Андрей Пролетцкий, его геометрия мне близка — но он далеко живет. И мне проще с членами Союза художников, чем с местными авангардистами. Ведь красота картины для меня заключается в ее идее — а на Пушкинской, 10 этого нет. Я просто не воспринимаюсь ленинградским видением. В искусстве мне нравится наличие художественной идеи, что в ленинградском искусстве отсутствует. Там идея заключается в самой живописи, а в конструктивизме важен знак. Дальше идет борьба. Геометрия же наименее ассоциативна в абстрактном искусстве. Если художественная идея геометрически выражена, сложно найти какую-то ассоциацию. Это хорошо: если человек не видит картину, значит, он ее не видит. Но иногда меня на выставки приглашают — сейчас вот купил работу Русский музей. На их выставке «Абстракция в XX веке» мои работы были.
8 июня 2003, Петербург— 12 декабря 2008, Москва
Александр Давидович Глезер
В 66-м году, в декабре. Я увидел картину Рабина у литературоведа Пинского, в тот же день приехал к Оскару и с ходу предложил сделать выставку. Такое сильное впечатление она на меня произвела. Я работал инженером на заводе «Компрессор», там был клуб «Дружба», а при нем я сделал клуб «Наш календарь», где мы раз в месяц проводили разные вечера, выступал Эренбург. Проводили так: сначала какой-то поэт выступал, потом кто-то рассказывал. В 62-м году я сделал там выставку Неизвестного, перед погромом в Манеже, потом Яковлева. Был вечер, посвященный Модильяни, который вызвал скандал, и его запретили. Я пошел в райком партии к заведующей отделом культуры, которая его запретила: «Как так, нельзя перед Первомаем показывать выставку буржуазного художника!» — «Да вы что, этот художник умер от голода!» Она пришла, услышала выступление Эренбурга, все увидела и пришла в ярость. Уже следующий вечер, посвященный мемуарам Эренбурга, не состоялся, его прикрыли. Потом я ушел в литературу, первое мое стихотворение напечатали в «Известиях», и я бросил эту работу, не любил ее! Пошел я в технический вуз, так как иначе меня брали в армию, а при моем характере армия смерть, по морде дал бы какому-нибудь сержанту, если бы он закричал.
Не хотел, но не мог не публиковать. Ведь была приостановлена публикация после того, как он написал, что все знали о том, что делал Сталин, но молчали. Хрущеву доложили об этом, и он остановил публикацию. А потом мне сам Эренбург рассказывал, я у него часто бывал, — возобновили, и я спросил: «Как это получилось?» Когда был съезд романистов в Ленинграде, куда он был приглашен, он отказался ехать. Его уговаривали секретари Союза, а он отказывался. «Что я буду говорить Сартру и всем моим друзьям, когда меня сравнивают с навозным жуком в газетах?» И Эренбурга пригласил к себе Хрущев.
— Понимаете, нашу политику в области литературы и искусства поддерживают прогрессивные писатели на Западе, мне принесли выжимки из вашей книжки. Некоторые члены компартии повели себя неправильно: Сартр, Говард Фаст.
— Но Сартр никогда не был членом партии!
— Как не был!
Хрущев вызвал референта. Референт пришел, вернулся через 15 минут: «Не был, вышла ошибка!»
— Ну, мы старые люди, каждый может ошибиться!
— Это не ошибка, вас обманывают, Никита Сергеевич!