Уже ожидаемая наклейка с ручной надписью объявляла, что большая акриловая работа – это «Подавившись песенкой». Огромный холст снизу доверху, от края до края заполняло ошпаренное лицо Мика после несчастного случая на работе – постапокалиптический ландшафт с шелушащимся носом и удивленным выражением. Слезящиеся глаза, влажно-синие и раздраженно-красные, казались токсичными лужами на гнилой свалке с высоты птичьего полета. Ярко-оранжевая пыль, которой дохнул на него прорвавшийся стальной бак, затопила портрет роем кайенских искорок, жгучих и злых, аккуратно нанесенных пигментом – как он позже узнал, не только первый попавшийся под руку, но и сам по себе смертельно ядовитый. Огненно-опаловый крап кишел на разбомбленной физиономии рябыми ручейками и ржавыми омутами, клокочущими вокруг и внутри розовых дисковых волдырей, пустул конфетного ассорти всех размеров – от жирных точек до наконечников пуль, вырывающихся из химически пропесоченного эпидермиса; каждый бугорок выпирал из-под поверхности и бликовал на мениске исчезающе крохотной каплей китайских белил. Немудрено, что Мику было тяжело смотреть – больно от этой болезненно исполненной большой боли. Шокирующее изображение, иначе не скажешь, поразительного технического мастерства, но бессердечное, как ободранные черные плечи на экспонате семь. С тошнотворным уколом разочарования он уже почти был готов предать сестру тому же холодному гулагу презрения, куда уже сослал на диету из их собственных башмаков почти всех прочих бездушных и жадных до славы современных британских художников, когда его внимание неожиданно захватило созвездие прыщей, рассеянных по щекам и челу доппельгангера. Он придвинулся. В дело почти наверняка всего лишь вступили его навыки поиска скрытых узоров – как когда видишь скалящихся лепрозных мартышек в поверхности красного дерева, – но в текстуре обваренной кожи со скрупулезно воссозданными ожогами как будто что-то было. Уже раздраженный, он придвинулся еще ближе.
Картина раскрылась, распускаясь новыми плоскостями и перспективами, словно сногсшибательная объемная книжка, готовая поглотить его. С носом в каких-то двадцати сантиметрах от картины стало очевидно, что крошечные вишневые фурункулы вперемешку с пылинками едко-танжеринового цвета скрывали пуантилистские миниатюры в стиле Сёра – из воспаленного дермального тумана проступили целые сцены. Под перепуганным правым глазом на портрете приобрел пеструю резкость задний двор его дома детства, где на верхнем уровне растресканной шахматной доски замкнутой площадки сидела на деревянном стуле с высокой спинкой его мамка в профиль, запечатленная в момент, когда помещала в клювик усевшегося на коленях малышка в халате что-то маленькое. Привольно раскинувшаяся в выбритой области над верхней губой нарисованного лица припорошенная бурым пузырчатая упаковка блистера преобразилась в виде почти религиозной торжественности, где плачущая мать слева передавала обмякшее тельце мертвого на вид ребенка встревоженному рабочему, высунувшемуся из кабины грузовика справа, пока в подносовом желобке из безжизненного свертка трогательно болтается голая ножка. Линия челюсти лика от уха до уха стала вынужденно искаженным видом сверху на маршрут импровизированной кареты скорой помощи от дороги Андрея до Графтонской улицы – где Регентская площадь примостилась в ямочке подбородка, – затем через Маунтс и Йоркскую дорогу в больницу – вернее, ее репродукцию на левой щеке, подробную и всеохватную вплоть до увенчанного пометом бюста Эдварда Седьмого, украшающего северо-восточный угол здания. Но самую поразительную сценку приберегли для лба с отступающей линией волос – самым широким и незанятым пространством: жарко-розовый пунктир и коррозийно-рыжий песок сложились в сходящиеся линии – похоже, верхний угол комнаты, где каким-то образом подвисла девочка приблизительно десяти лет, с волевой челюстью и смердящим боа из дохлых кроликов, протягивая зрителю руку. Мик испуганно отшатнулся, отпрянул, и все тут же вновь расплылось в кипящем акне.
Он вернулся – вернулся в комнату, вернулся в свое тело, его сознание больше не растворялось в импрессионистской сыпи цитрусового поливинила. Сохраненные сообщения хлынули из сенсорного автоответчика, как передачи по широкополосному Интернету «Вирджин» – обонятельная грейпфрутовая щекотка того, чем сегодня утром мыла волосы Альма, и смех Берта Рейгана, страшный, как забитый слив. Бодрый дневной свет, проливающийся через западное окно, разжег огонь деталей, плешей, одиночных сережек, дрожащих на мочке, или слоганов на футболках, блекнущих как в памяти, так и на хлопчатобумажной ткани. Моргая, словно чтобы изгнать саднящие остатки образов, он обернулся обратно к сестре, которая встала подбоченясь и скрестив ангоровые рукава, отслеживая его реакцию со свинцовыми глазами лаборанта-нациста.
– Ну что, Уорри. Чирьи и все дела. Вот что, значит, тебя вдохновляет?
Она прыснула – хоть раз для разнообразия с ним, а не над ним.