– Потом – и вот тут слушай, это прекрасно. Адам Смит – тогда парень двадцати лет, экономист, – он то ли приезжает и видит фабрику, то ли где-то о ней слышит, как там станки пашут за себя и того парня, челноки жужжат туда-сюда, а рядом никого нет, будто работают призраки. Ему это нравится, он начинает рассказывать, что этой бешеной механической активностью как будто управляет огромная невидимая рука, какой-то промышленный Зевс, а не базовые принципы инженерии. Так всегда и бывает с новой наукой в религиозный век – как с холистическими производителями газировки, которые бредят про квантовую физику.
Мик, считавший и квантовую физику, и дорогую газировку равно неправдоподобными концепциями, наблюдал, как справа мимо ковыляет толстяк, как будто направляясь к слегка дымящимся яслям. Обычно безмятежные глаза из-за линз смерили парочку на церковном заборе с подозрением, особенно Альму, которую он наверняка узнал, пока шпарил мимо. Либо необеспокоенная его присутствием, либо просто не обратив внимания, та оживленно развивала мысль.
– И этот Адам Смит со случайной задумкой про невидимую руку, работающую с хлопковыми станками, решает взять ее в качестве центральной метафоры для капитализма свободного рынка без ограничений. Незачем регулировать банки или финансистов, когда есть незримый регулятор о пяти перстах, который почти как Бог и всегда проследит, чтобы денежные станки не заклинились и не запутались. В эту монетаристскую мистическую бредятину, вуду-экономику, поверил Рональд Рейган, а потом и дурочка из среднего класса Маргарет Тэтчер, и они с радостью отменили регуляцию большинства финансовых институтов. И вот почему существуют Боро – из-за идеи Адама Смита. Вот почему хрен знает сколько поколений нашей семьи стоит в очередь в туалет без единого ночного горшка дома, и вот почему все наши знакомые нищие. Ответ – в течении под мостом у Дубильной улицы. Оттуда все пошло, там молола первая темная, сатанинская мельница.
Где-то слева пролаяла собака, в окрестностях улицы Марии, – один раз, потом три, потом тишина. Не в первый раз с тех пор, как он встал этим утром, Мик почувствовал надвижение атмосферы странности. Что-то происходило, что-то пугающе определенное, знакомое. Это уже было раньше? Не что-то похожее, а конкретно эта ситуация, когда его ягодицы немеют от холода каменного забора, проникающего через тонкие штаны. Сперва один гав, потом три, потом тишина. Еще что-то про Пикассо – или этого еще не было? Барахтаясь в дежавю, он вдруг подумал, что сейчас Альма скажет про стеклянный футбол.
– Уорри, серьезно, Иерусалим – он везде, где есть нищие и обездоленные. Если Эйнштейн прав, тогда пространство и время – это одно и то же: как, не знаю, большой стеклянный футбол, причем американский, с мячом от регби, где в одном конце – Большой взрыв, а в другом – Большой хлопок, или что там будет. А все мгновения посередине, мгновения наших жизней – они вечны. Ничто не движется. Ничто не меняется, как пленка фильма, где все кадры зафиксированы на своем месте и не шелохнутся, пока по ним не пробежит проекторный луч нашего сознания, и тогда Чарли Чаплин сорвет котелок и обнимет девушку. А когда наши фильмы, наши жизни – когда они подходят к концу, не представляю, что остается нашему сознанию, кроме как вернуться к началу. Все в бесконечном повторе. Каждый момент вечен, а если это правда, то каждый последний человек – бессмертен. Каждая зона сноса – вечный Золотой город. Знаешь, если бы я догадалась вставить все это в программку или брошюрку для выставки, то, пожалуй, больше народу догадалось бы, про что там было. Ну, что уж теперь. Уже поздно. Что сделано, то сделано, причем раз и навсегда, снова и снова.
Вступает пухлый депутат. Только эта мысль пришла в голову Мику, уже обалделому и поплывшему от повторений, как беловолосый и белобородый рождественский шарик прикатился обратно по Меловому переулку и снова оказался в их поле зрения. Судя по возмущенному выражению и слабым виткам смога от обугленного папье-маше, тянущим за ним свои зловонные щупальца, стало очевидно, что он увидел эвакуированные ясли и, по всей видимости, решил ознакомиться со сгоревшей моделью Боро самолично. Откуда ни возьмись Мик вдруг до последнего слога знал, что произойдет дальше и какую роль сыграет Пабло Пикассо. Этот исторический анекдот, эту байку Альма рассказывала не меньше полудюжины раз – о том, как нацисты во времена оккупации пришли в парижскую студию художника и с отвращением подошли к «Гернике». Надутый депутат скажет ровно то же самое, что сказали в том случае немецкие офицеры, а сестра Мика бесстыдно апроприирует запальчивый и достопамятный ответ кубистского секс-гнома. А потом собака пролает опять, четыре раза. С волосами дыбом Мик приступил к очередному кругу на призрачном поезде.