и не гужуюсь у приятелей,
в моей тюрьме я сам – охрана,
жена – команда надзирателей.
В период серый и недужный,
где страхи вьются у двери,
мир делится на мир наружный
и сферу вязкой тьмы – внутри.
Дела мои сейчас пока неважные,
наездник унитаза я часами,
а мысли все – лихие и отважные,
и все с кавалерийскими усами.
Судьба жестоко вяжет по канве
стандартной для недуга моего,
но в каше, что варю я в голове,
не в силах она тронуть ничего.
Чужими мыслями пропитан,
я, чтоб иметь на них права, —
поскольку в честности воспитан —
перешиваю их сперва.
На сердце – странные колючки:
прошли ведь вовсе не века,
но вот в Россию едут внучки,
уже не зная языка.
Пока порхал на ветку с ветки,
пел гимны солнцу и дерьму,
переродившиеся клетки
внутри построили тюрьму.
Стариков недовольное племя
говорит и в жару, и при стуже,
что по качеству позжее время —
несравненно, чем раньшее, хуже.
Художник, пророк и юродивый
со всем, что сказали в запале,
хвалу получают от родины —
не раньше, чем их закопали.
«Завидным пользуясь здоровьем»,
его мы тратили поспешливо,
и этим дедовским присловьем
былое машет нам усмешливо.
Наивен я: с экрана или рядом —
смотрю на лица монстров без опаски,
мне кажется всё это маскарадом:
да – дикие, да – мерзкие, но – маски.
Сообразив, что не умру,
владея времени бюджетом,
я превратил болезнь в игру
с отменно жалостным сюжетом.
Я знаю, почему люблю лежать:
рождён я обывателем и книжником,
а лёжа мне легко воображать
борцом себя, героем и подвижником.
А время – это всё же мельница,
в её бесшумных жерновах
настолько всё бесследно мелется —
лишь пыль на книгах и словах.
Срама нет в уподоблении:
нашей юности поэты
всё ещё в употреблении,
но истёрты, как монеты.
Ген, как известно, – не водица,
там папа, мама, предка примеси;
всё, с чем доводится родиться,
кипит потом на личном примусе.
В болезни есть одно из проявлений,
достойное ухмылки аналитика:
печаль моих интимных отправлений
мне много интересней, чем политика.
Под гам высоких умозрений
молчит, сопя, мой дух опавший,
в тени орлиных воспарений
он – как телёнок заплутавший.
Я думаю часто сейчас,
когда уплотняются тучи,
что хаос, бушующий в нас,
подземному – брат, но покруче.
Напрасно разум людской хлопочет,
раздел положен самой природой:
рождённый ползать летать не хочет,
опасно мучить его свободой.
Когда мне больно и досадно,
то чуть ещё маркиздесадно.
В ответ на все плечами пожимания
могу я возразить молве незрячей:
мы создали культуру выживания,
а это уж никак не хер собачий.
Свои успехи трезво взвесив
и пожалев себя сердечно,
я вмиг избавился от спеси —
хотя и временно, конечно.
Покуда жив, пока дышу,
покуда есть и слух и зрение,
я весь мой мир в себе ношу,
а что снаружи – важно менее.
Мой стих по ритмике классичен,
в нём нет новаторства ни пяди,
а что он часто неприличен,
так есть классические бляди.
Ужели это Божье изуверство
для пущей вразумлённости людей?
Ведь наши все немыслимые зверства —
издержки благороднейших идей.
Гуляло по свету гулящее тело,
в нём очень живая душа проживала,
Россия его разжевать не успела,
хотя увлечённо и долго жевала.
Мне смыслы, связи и значение —
важней хмельного сладкозвучия,
но счастлив я, по воле случая
услышав музыки свечение.
Найти побольше общего желая,
я сравниваю часто вхолостую:
тюрьмы любой романтика гнилая —
отсутствует в болезни подчистую.
Тюрьма: нигде не мучим болями,
я, как медлительный слепой, —
из-за апатии с безволием
на фоне слабости тупой.
Сегодня пьянка вместо дел,
сегодня лет минувших эхо —
какое счастье, что сидел! —
какое счастье, что уехал!
Душе распахнута нирвана
и замолкают в мире пушки,
когда касаюсь я дивана,
тахты, кровати, раскладушки.
Забавное у хвори окаянство:
с людьми общаясь коротко и смутно,
я выселился в странное пространство,
в котором подозрительно уютно.
В размышлениях я не тону,
ибо главное вижу пронзительно:
жизнь прекрасна уже потому,
что врагиня её – омерзительна.
К сожаленью, подлецы
очень часто – мудрецы,
сладить с ними потому —
тяжко прочему дерьму.
В поиске восторгов упоения
разум и душа неутомимы,
нас не ранят горести гонения,
мелкие для чувства, что гонимы.
Душа твоя утешится, философ,
не раньше, чем узрит конечный свет,
ведь корень всех земных её вопросов —
в вопросе, существует ли ответ.
Сегодня думал перед сном,
насколько время виновато,
что ото всех борцов с дерьмом
немного пахнет странновато.
Великая российская словесность,
Россию сохраняя как вокзал,
сегодня просочилась даже в местность,
где житель ещё с веток не слезал.
Случайно выплывает облик давешний,
и снова ты забыть его готов,
но памяти назойливые клавиши
играют киноленту тех годов.
Те, кто жил до нас веками ранее,
были нас умами не бедней,
разум наш замусорило знание,
но оно не делает умней.
Хочу, когда уже я стар и сед,
сказать о чувстве времени двояком:
я гибельному веку – лишь сосед,
хотя в родстве с убийцей и маньяком.
Наш век пошёл на слом,
запомнясь полосой —
от девушки с веслом
до бабушки с косой.
Недуг мой крылья распростёр
и грозно вертит пируэты,