Меньше всего сейчас мне нужны ее утешения и разговоры по душам. Я боюсь поймать на себе понимающие, сочувственные взгляды родителей. Меня не пугает мысль о том, что в один далеко не прекрасный день я могу сорваться, признавшись родителям, что мне тоже плохо, куда хуже, чем им. Я никогда не позволю себе показать им свои слабости — они должны видеть, что дочь и внучка сильная, что она по праву занимает место главы семьи. Меня пугает мысль о том, что они не верят мне, видя перед собой всего лишь маленькую, испуганную девочку, которая была вынуждена раньше времени расстаться с детством, не будучи готовой к этому. Да, несмотря на то, что я давно чувствую себя старше своего возраста, порой мне кажется, будто я вернулась к тому, с чего начинала, в тот день, когда впервые пошла в лес одна. Иногда мне удается прогнать страхи и сомнения, иногда они овладевают всем моим существом, не давая сбежать или спрятаться за маской холодного безразличия. Потому я и избегаю общества собственной семьи.
В тот вечер я все же вернулась в свой новый дом, молча проскользнула в приоткрытую дверь и, так и не решившись заглянуть в гостиную, откуда доносились тихие голоса родителей, поднялась по лестнице на третий этаж. Наверху, под крышей, находится чердак, служащий, как правило, для хранения старых, ненужных вещей, но я решила поселиться именно там: родители спят внизу, а каменные стены и массивная дверь не позволят им слышать моих криков по ночам. Как выяснилось пару дней спустя, я оказалась права. Без Хеймитча ночные кошмары — еще более ужасные, чем в Капитолии, — вновь стали посещать меня. Теперь снится не только Арена, но и гибель отца, а за ней — и всей семьи. Каждый раз я просыпаюсь с дикими воплями, молясь всем, кто меня слышит, чтобы никто из родителей не проснулся и не пришел наверх, узнать причину неожиданного шума. Ночь и чердак — единственное время и место, когда я наконец могу хоть как-то выразить свои чувства. Стоит воспоминаниям вернуться, и мне хочется кричать: от боли, страха, вины, но я сдерживаюсь и лишь крепче стискиваю зубы. Единственная слабость, которую позволяю себе — прислониться к чему-нибудь прочному и крепкому — к дереву или к стене дома, закрыть глаза и, глубоко дыша, медленно отсчитать пять минут на то, чтобы справиться с очередным приступом. В остальное время я все больше молчу, подавая голос лишь тогда, когда это действительно необходимо. Я постепенно закрываюсь в своем молчании от всего мира, смертельно боясь новой боли, которую он может мне причинить.
Во мне медленно, но верно зарождаются сомнения. Во всем: в будущем — как своем, так и семьи, — в окружающем мире, в самой себе и… в Хеймитче. С того дня мы больше не виделись; он не выходит из дома, а я не решаюсь постучать в его дверь. С одной стороны, после того, что случилось с отцом, не хочу причинять вред и ментору, тем более, он уже и так расплатился со своими долгами Капитолию. С другой, наш последний разговор заставил меня задуматься: может, все не так просто, как мы думали, и все, что связывало нас там, в Капитолии, — не более, чем простые отношения ментора и трибута? А мы, устав от одиночества, увидели в них нечто большее? Честно говоря, я боюсь узнать ответ на этот вопрос. И потому гоню прочь все мысли, связанные с Хеймитчем. Пока не время. Это даже не обида, не попытка показать характер, не упрямство — это сомнения и страх, разъедающие меня изнутри. Забавно: возвращаясь в Дистрикт, я боялась, что он забудет обо мне — и, похоже, так и произошло, ведь ментор даже не подает признаков жизни. Но, видимо, мои чувства тоже не были достаточно сильными, чтобы преодолеть разделяющее нас расстояние.