— Да, но эта битва происходит в нескольких планах, — сказал Оливейра после долгого молчания. — Из того, что ты сейчас прочитал, ясно видно: Морелли обвиняет язык в том, что он всего-навсего оптический обман, отражение фальшивого и несовершенного organum,[715]
который показывает нам лишь внешнюю сторону реальности и людей. Язык как таковой для него не важен, разве что в плане эстетическом. Однако его ссылки на ethos[716] абсолютно верны. Морелли понимает, что эстетическое письмо — это мошенничество и обман, оно создает читателя-самку, читателя, который хочет не проблем, а готовых решений или проблем надуманных и далеких, над которыми можно было бы пострадать, удобно усевшись в кресле, не участвуя в драме, которую нужно принять как свою собственную. В Аргентине, если Клуб позволит мне привести конкретный пример, подобное жульничество держит нас в состоянии покоя и довольства на протяжении целого века.— Счастлив тот, кто находит себе подобных, читателей активных, — процитировал Вонг. — Это написано на листке голубой бумаги, в папке двадцать один. Когда я впервые прочитал Морелли (в Медоне[717]
, мы смотрели запрещенный фильм, сделанный кубинскими друзьями), мне показалось, что вся его книга — Большая Черепаха лапами кверху. Его трудно понять. Морелли глубокий философ, хотя иногда невыносимо грубый.— Ты не лучше, — сказал Перико, слезая с табуретки и протискиваясь к столу. — Все эти фантазии по исправлению языка — академические изыскания, чтобы не сказать грамматические. Низойти или спуститься, важно, что персонаж идет вниз по лестнице, и точка.
— Перико, — сказал Этьен, — уводит нас от излишней изысканности, от нагромождения абстракций, которые порой так нравятся Морелли.
— Я б тебе сказал, — проговорил Перико угрожающе. — По мне, все эти абстракции…
Коньяк обжег горло Оливейре, он с благодарностью поддержал дискуссию, которая помогала хоть ненадолго забыться. В каком-то месте своих записок (он не помнил, в каком именно, надо будет посмотреть) Морелли говорил о ключевых моментах композиции. Первой возникала проблема «усушки и утруски», — его мучил тот же страх, который испытывал Малларме перед чистой страницей, в сочетании с непреодолимой потребностью начать писать. Какая-то часть его произведений неизбежно становилась отражением проблем творческого процесса. Так что каждый раз он все более удалялся от профессионального использования литературы, от прозы и поэзии в той форме, которая вначале как раз и принесла ему признание. В другом месте Морелли говорит о том, что перечитал с тоской, и даже с удивлением, свои произведения прошлых лет. Как могли прорасти все эти измышления, это чудесное, но такое удобное и все упрощающее раздвоение на повествователя и повествование? В то время у него было такое ощущение, как будто все, что он писал, лежало прямо перед ним и что писать — это значит пробежать пальцами по пишущей машинке «Леттера-22», где уже написаны невидимые слова, как алмазной иглой по желобку пластинки. Теперь писательство стоило ему труда, на каждом шагу он внимательно вглядывался, нет ли каких-либо противоречий, не прячется ли какая-нибудь фальшь (надо бы перечитать, подумал Оливейра, этот любопытный пассаж, который так понравился Этьену), подозревая, что если мысль ясна, значит, она ошибочна или является правдой лишь наполовину, и потому он не доверял словам, которые норовили выстроиться легко и благозвучно, ритмически организованно, будто благостное мурлыканье, которое гипнотизирует читателя после того, как его первой жертвой сделался сам писатель. («Да, но вот стихи…», «Да, но вот то место, где он говорит о свинге как о моторе, который приводит в действие слова…»). Бывали моменты, когда Морелли приходил к выводу, горькому и простому: ему больше нечего сказать, в силу профессиональных реакций он путает необходимость с повседневной привычкой, типичный случай для писателя, которому за пятьдесят и который снискал все крупные премии. И в то же время он еще никогда не чувствовал такую жажду творчества, такую потребность писать. Рефлекс ли это, привычка ли — это сладкое томление перед тем, как начать сражаться с собой, строка за строкой? И почему тут же — контрудар, и чувствуешь себя словно мехи, из которых выпустили воздух, и ничего, кроме удушливых сомнений, выжатости, готовности все бросить?
— Че, — сказал Оливейра, — где то место, в котором речь идет об одном слове и которое тебе так нравится?
— Я помню его наизусть, — сказал Этьен. — Это слово
— Сюрреалисты тут много чего могут для себя найти, — сказал Перико.