112
Редактирую рассказ, который хочу сделать как можно менее литературным. Предприятие безнадежное с самого начала, поскольку правленные фразы тут же получаются невыносимыми. Персонаж подходит к лестнице: «Рамон начал спуск…» Зачеркиваю и пишу: «Рамон стал спускаться…» Перестаю править и в который уже раз спрашиваю себя, каковы подлинные причины моего неприятия «литературного» языка.
Если я и дальше буду упорствовать в своей позиции, которая страшно обеднила все, что я написал за последние два года, то скоро буду не способен сформулировать самую простую мысль, осуществить самое простое описание. Если бы мои рассуждения совпадали с рассуждениями гофмансталевского лорда Чандоса, не было бы причин жаловаться, но если это неприятие риторики (по сути дела, речь идет именно об этом) вызвано всего лишь иссушением слов, которое соотносительно и параллельно другому соперничающему с ним процессу, тогда нужно на корню уничтожить всякое писательство. Перечитывать все, что я сейчас пишу, мне скучно. Хотя порой, за этой умышленной бедностью, за этим «стал спускаться», которое заменяет «начал спуск», я усматриваю нечто такое, что меня воодушевляет. Я пишу очень плохо, но, несмотря на это, что-то получается. Прежний «стиль» был зеркалом для читателей-жаворонков; они смотрели друг на друга, радовались, узнавали себя, как та публика, что ждет, узнает и получает удовольствие от персонажей Салакру или Ануя[769]
. Гораздо легче писать так, чем писать (я бы сказал, «неписать»), как мне бы хотелось сейчас, когда нет ни диалога, ни встречи с читателем, есть только надежда на нечто похожее на диалог с кем-то похожим на далекого, далекого читателя. Конечно, это проблемаЯ жажду абсолюта так же, как в двадцать лет, но то щемящее чувство, то терпкое и пронзительное наслаждение, которое приносит творческий процесс или простое созерцание красоты, уже не кажутся мне наградой, приближением к абсолютной реальности, которая бы меня удовлетворяла. Это всего лишь красота как таковая, и она пока еще не может дать мне такое приближение: красота, которая есть цель, а не средство, и она такая потому, что для ее творца его человеческие чувства идентичны его чувствам художника. И напротив, в плане чисто эстетическом я только этот план и вижу, и ничего другого. Объяснить лучше я не могу.
113
Узелок на память об одной прогулке пешком от улицы Гласьер до улицы Соммерар:
— До каких пор мы все будем датировать «от Р.Х.»?[770]
— Литературные документы, которые увидели свет через двести лет, — это окаменевшее дерьмо.
— Клагес был прав.
— Взять Морелли и его теории. Порой он отвратителен, ужасен, жалок. Столько слов, чтобы отмыться от других слов, столько грязи, чтобы перебить запахи «Пиве», «Карон», «Карвен» и прочего «от Р.Х.». А может, и нужно через все это пройти, чтобы завоевать утраченное право на использование слов в их первоначальном смысле.
— Использование в первоначальнм смысле (?). По-моему, за этой фразой ничего нет.
— Маленький гробик, коробка из-под сигар, Харону стоит чуть дунуть, и ты переплывешь эту лужу, качаясь, как в колыбели. Лодка только для взрослых. Женщины и дети бесплатно, легкий толчок, — и ты на другом берегу. Смерть по-мексикански, сахарная голова; «Totenkinder lieder»…[771]
— Морелли увидит Харона. Два мифа смотрят друг на друга. Какое неожиданное путешествие по черным водам!
— Как игра в классики на асфальте; мелок красный, мелок зеленый. НЕБО. Тротуар там, в Бурсако, камешек, выбранный с такой любовью, легкий толчок носком ботинка, потихоньку, потихоньку, хотя Небо совсем близко, впереди вся жизнь.
— Бесконечная шахматная партия, это так легко предположить. Но холод проникает через дырявую подметку, а в окне вон той гостиницы лицо, похожее на клоуна, корчит рожи за стеклом. Тень голубки слегка коснулась кучки собачьего дерьма: Париж.
— Пола Париж, Пола? Пойти навестить ее, faire Pamour. Carezza.[772]
Как две ленивые личинки[773]. Но слово «личина» означает еще и маска, Морелли где-то писал об этом.114