После чего они углубились в совершенно иные темы, Эмманюэль рассказала об утопленнице, которую Селестэн видел в районе улицы Гренель, и Оливейра хотел знать, какого цвета волосы у нее были, но Селестэн не видел, он видел только ноги, которые немного торчали из воды, и решил смотаться оттуда, пока не заявилась полиция и не начала по своей треклятой привычке допрашивать всех, кто попадется под руку. К концу второй бутылки они пришли в прекрасное, как никогда, расположение духа, Эмманюэль прочитала целый кусок из «La mort du loup»,[439]
a Оливейра, без перехода, увел ее в секстины «Мартина Фьерро».[440] По улице проехал грузовик, потом другой, ожил шум, который Делиус однажды… Впрочем, незачем говорить с Эмманюэль о Делиусе, несмотря на то что она женщина чувствительная и не довольствуется одной поэзией, а выражает свою приязнь руками, жмется к Оливейре, чтоб согреться, гладит его по руке, мурлыкает арии из опер и бранит на чем свет стоит Селестэна. Зажав сигарету губами так сильно, что она, казалось, срослась с его губами, Оливейра слушал ее, позволяя прижиматься к себе, и повторял, что он ничем не лучше нее и что в худшем случае всегда можно вылечиться, как Гераклит, может, это и было самое проникновенное послание Темного, им не написанное, оставленное как анекдот, чтобы ученики передавали его из уст в уста и чей-то восприимчивый слух однажды его уловил. Ему казалось забавным, что рука Эмманюэль дружески и matter of fact[441] расстегивала ему пуговицы, а он в это время думал, может статься, Темный сидел по уши в дерьме, вовсе не будучи больным, не было у него никакой водянки, просто он тоже вырисовывал некое понятие, которое мир не простил бы ему, выдай он его в виде сентенции или мудрого высказывания, и это понятие контрабандой пересекло границы времени и смешалось с общей теорией как не слишком приятная и даже огорчительная деталь рядом с таким потрясающим бриллиантом, как panta rhei,[442] варварская терапия, которую Гиппократ заклеймил бы как нарушающую элементарную гигиену, как заклеймил бы и то, что Эмманюэль прижималась все теснее и теснее к своему пьяному другу и шершавым языком, будто покрытым танином, старательно облизывала его безжизненный, по понятным причинам, член, поддерживая его пальцами и что-то приговаривая на языке кошек и грудных младенцев, бесконечно равнодушная ко всем этим медитациям, которые происходили несколько выше, усердно выполняя работу, от которой ей самой не было никакой пользы, ею двигало некое потаенное сострадание, чтобы новенькому понравилась его первая ночь клошара, а может, он даже немножко влюбится в нее, тогда она сможет наказать Селестэна, а новенький забудет о тех странных вещах, которые он бормочет на своем диком южно-американском языке, все больше сползая по стене, и вздыхает, и позволяет делать с собой все что угодно, запустив руку в волосы Эмманюэль, на секунду поверив (это, должно быть, было адом), что это волосы Полы, что это снова Пола беснуется на нем, разметав мексиканские пончо, открытки с рисунками Клее и «Квартет»[443] Даррела, чтобы привести его к наслаждению и наслаждаться самой, тщательно, методично и отстраненно, прежде чем она получит свое, и, дрожа, вытянется рядом с ним, требуя, чтоб он взял ее и сжалился над ней, Пола с перепачканным ртом, как та ассирийская богиня, как Эмманюэль, которая вдруг выпрямилась, потому что полицейский встряхнул ее, взяв за шиворот, и она села рывком, и проговорила: «On faisait rien, quoi»,[444] а Оливейра открыл глаза и в сероватом утреннем тумане, который почему-то заполнил порталы, увидел ноги полицейского рядом со своими, и себя, расстегнутого, просто смех, с пустой бутылкой, которая далеко откатилась, когда полицейский пнул ее ногой, второй пинок пришелся в бедро, затем мощная затрещина Эмманюэль, прямо по лицу, та согнулась и застонала и, непонятно как, оказалась на коленях, единственная подходящая поза для того, чтобы побыстрее упрятать в его штаны состав преступления, проявив божественное смирение, побуждаемая великим духом товарищества, но ведь и правда ничего не было, только как объяснить это полицейскому, который гнал их к дежурной машине, что ждала на площади, как объяснить Бэбс, что инквизиция — это совсем другое, а Осипу, особенно Осипу, что все существует для того, чтобы быть, и что единственно достойным было вернуться назад, чтобы получить новый импульс, дать себе пасть, чтобы потом, может быть, подняться, и что Эмманюэль как раз и нужна для этого «потом», для этого «может быть»…— Отпустите ее, — сказал Оливейра полицейскому. — Бедняга еще пьянее меня.