Солировал Сева. Его роль окончательно определилась — он был теперь, ясно по всему, Хороший из народа. Роль Хорошего из народа, по Мишиным прикидкам, долженствовала стать главной во всех современных пьесах. Орехов, видимо, набрел на нее интуитивно и собирался писать теперь об этом персонаже до конца дней — своих или его. Хороший из народа, сутулый, негромкий, выносливый, обязан был терпеть вопреки всему ради светлого дела. Он был не из этих неженок, которым всегда хорошо и которые всегда недовольны. Ему доставалось солоней всех, но он как бы просил: еще, еще! Он был становой хребет, плечо, на котором все держалось. Он вынес и эту дорогу железную. Он никогда ничего не требовал, и его ни о чем не спрашивали, а если спрашивали — он делился негромкой, но емкой народной мудростью. Он был тихий. И оказывалось, что именно в него влюблена самая раскрасавица, и именно у него, при всей негромкости, лучшие трудовые показатели, а когда на собрании его спрашивали — ну ты-то, Шишаков, что молчишь? — он обязательно был Шишаков! — он отвечал: да по-моему, все ясно, ребята, надо просто работать. Просто вот работать, и тогда все будет как надо. И все говорили: боже мой, как это мы раньше не понимали!
Этот типаж Мишу бесил, как бесил его и Сева с его чистыми глазами, пухлыми губами и непокорными вихрами. Он весь был словно сделан для того, чтобы с него списывали Хорошего из гущи, и в самой его простоте, неброскости и свойскости был самый ужасный, самый неисправимый фальшак. И Миша чувствовал, что этот фальшак добавляет к спектаклю уж что-то совсем неприличное, и не знал, сможет ли сказать об этом вслух. И все-таки понимал, что скажет, потому что Бехтерев писал где-то: наш мозг уже знает обо всех принятых нами решениях, и пока душа колеблется, мозг медленно готовится. Сегодня Миша должен был сказать об этой главной фальши, но ударить по Севе — значило ударить по тому, на чем держалась вся студия. Этим чем-то как раз и была обаятельная, тщательно отработанная фальшь, а Люся стояла на страже этой фальши, потому что в свои семнадцать лет уже замечательно умела заводить глаза и всем телом изображать глубокую оскорбленность. Миша знал, что, пока он этого не скажет — ему нельзя уходить, а как только скажет — нельзя будет оставаться.
И, дождавшись обсуждения, он пропустил первые две реплики, потому что первая всегда была комплиментарная, вторая поддерживала ее — да чего, ребята, что мы робеем, по-моему, все здорово! — и только третья должна быть сомневающейся, а то и кощунственной, иначе она попросту не будет услышана. Все шло точно по этой схеме, и Миша, дождавшись паузы, вкрадчиво сказал:
— Друзья мои, я наконец понял, для чего мы тут всё это делаем.
Он говорил как право имеющий, и это почувствовалось, хотя о восстановлении знали не все. Просто был за ним какой-то новый опыт — может быть, опыт мужчины, ударившего женщину.
— Это новый жанр, — продолжал он, всех заинтриговав. — Он к жизни не имеет отношения, и судить его надо по другим законам. И я был глубоко неправ в прошлый раз, простите меня все. Мы делаем нашу советскую оперетту с ее опереточными проблемами, музыкальную комЭдию, и непонятно только, зачем было изначально придавать ей элемент героики. Поднимать проблемы и все вот это. Надо больше, мне кажется, танцевальных номеров на тему производительности труда, и пьесу эту с руками оторвут все коллективы Урала и Сибири. Для Москвы, может быть, она еще недостаточно отшлифована, но вы отшлифуете, верно? — Он уже твердо избегал всякого «мы». — Мне особенно нравится, Сева, как ты показал народного героя. Это наша первая настоящая удача. Потому что в первых сценах был еще какой-то привкус жизни, а теперь мы видим химически чистое вещество. Нас учили не по Гегелю, но у Гегеля сказано: прекрасное есть последовательность. Вот здесь уже такая последовательность, что ножа не всунешь.
Он прекрасно понимал, что перешел грань: придираться к Севе было не принято. У Севы умер отец, сидела мать. Сева жил один, то есть с Люсей, и кое-как перебивался с хлеба на квас, зарабатывая в том числе разгрузкой вагонов. Чем-то ему помогали родственники, но он всегда был голоден и плохо одет. В жизни Миши уже был человек, которого принято было не трогать, и за время этого подчеркнутого всеобщего почтения гражданская вдова превратилась в гремучую змею. Так что он не стал щадить Севу, и теперь на него были устремлены негодующие взоры всей женской части студии; мужская глядела в пол.
— Это серьезное обвинение, — медленно сказал Орехов, — и хотелось бы знать, чем оно подкреплено. Такие слова естественно было бы слышать от человека, лично построившего хоть одну стену…