Плебисцит дюжины Выводков подавляющим большинством — одиннадцать частей против одной — приговорил его к необратимому изгнанию в состояние носферату. Его сознание, и сознание оглушенного Филиппа вместе с ним, заключили в кристаллическую решетку булыжника, состоящего из химически чистого железа, обогащенного никелем, молибденом и хромом. Беспилотный зонд унес булыжник в космос и со всем возможным для механизма отвращением выхаркнул вон.
Медленно вращаясь, он валился к окраине галактики. Ни жизни не было в нем, ни смерти. Невосполнимость первой уравновешивалась неисчерпаемостью второй, но все перевешивала безысходная асимметрия страдания: он больше не мог убивать…
Жало родилось из жутких алкогольных видений, преследующих Никифора Санникова днем и ночью, и обломка метеорита, украденного его сыном из районного краеведческого музея. Никифор зашибал частенько, но пить запоем стал только тогда, когда его поперли с работы. Председатель сельсовета принял нового водителя — собственного племянника, а Никифора послал подальше: надоел ты мне, пьянь долбаная. Чем же я теперь буду детей кормить? — спрашивал у председателя похмельно рыдающий Никифор, а тот злобно орал: меня это не гребёт, на вахту поезжай, нехер тебе тут делать, даже кочегаром не возьму!
На вахту Никифор не поехал, семья пробивалась на пенсию, положенную младшему сыну-инвалиду, а глава, все реже выныривающий из пучины, образованной недобродившей брагой, одеколоном и изредка — водярой, каждый момент, не одурманенный спиртами, посвящал ему, своему последнему шедевру. Руки у Никифора были золотые, что ни говори, и Жало вышло изумительным. По ухватистой рукоятке из черного оргстекла струились, сплетаясь в замысловатый орнамент, три золотые — бронзового порошка на бесцветном лаке для ногтей — змеи, распускаясь около небольшой стальной крестовины опасным цветком — трехлепестковым, клыкастым, ядовитым. Узкое, обоюдоострое, семидюймовое лезвие сияло полированными боками как зеркало и, казалось, звенело, разрезая воздух бритвенной своею остротой. Пружина выбрасывала клинок так мощно, что от удара сотрясалась сжимающая нож рука. “Венецианский стилет”, — сказал бы о нем специалист по холодному оружию. В Еловке таких специалистов не было, а сам Никифор звал его: Жало.
Жена терпела-терпела да и выгнала Никифора: живи, гад, один, хоть сдохни от своего вина, лишь бы дети этого не видели. Он ушел в кособокую избенку на окраине Еловки. Старики, жившие в ней прежде, давно померли, а городские наследники родные деревенские пенаты мало что не ненавидели — за неистребимый запах разрухи и беспросветности. Никифор вымыл и вычистил избенку, оборвал доски с полуразбитых окон, истопил “черную” баньку и отправился в правление колхоза. Рука у него не дрожала, когда он бил Жалом в грудь председателю, его новому шоферу и бухгалтеру “до кучи”: он с малолетства колол домашний скот и делал это уже механически… Профессионально.
Придя в избенку, вымылся и выпарился, надел чистое солдатское нижнее белье — единственную одежду приготовленную “на смерть”, — выпил полбутылки водки, сел, прислонившись спиной к печи, и ужалил себя в сердце. С маху, наверняка.
Сережка Дронов, возвращавшийся с рыбалки, решил зайти посмотреть, кто это обосновался в мертвом сколько он себя помнит, доме? Дядька Санников, вытянув руки по швам, лежал весь в кровище, на щелястой крышке подполья, а голова его и плечи опирались на обвалившуюся штукатурку глинобитной печи. Сережка подошел, опасливо пнул ногу Никифора. Тот не отреагировал. Сережка с усилием, окончательно уронив тело, вытащил клинок из раны, сполоснул его под ржавым рукомойником и сунул в карман. Пошел на кухню, пошарил в столбцах, отыскал древний, сточенный почти до черенка кухонный нож с деревянной ручкой и воткнул его в рану, на место Жала — он сразу понял как его имя: да, Жало, и никак иначе.
Расследование закончилось быстро. И так все ясно: убийство с последующим самоубийством на почве мести и белой горячки; да и оружие налицо — какая там черту, экспертиза! А Сережка изготовил из картофельного мешка, набитого древесной стружкой, принесенной с колхозной лесопилки, чучело и тренировался на нем в нанесении смертельных ударов, в сердце, в сердце, в шею; в печень, в шею; и снова — в сердце. Он хотел, чтобы, когда наконец придет время напоить Жало живой кровью, удары были наверняка, раз — и капец! Сережке тогда было четырнадцать.