Между Москвой и Римом я плакала. Зато полет из Рима в Израиль был изумительный. Я начала делать скульптуры из салфеток, стюардесса изумилась, принесла мне две пачки, и скоро меня обсели все дети, какие там были, и девочка Натали, живущая в Америке, но говорящая по-немецки, и мальчик Джироламо, веселый бутуз, и девочка Орит, с толстыми косичками, – потом салфеточная эпидемия охватила и их родителей, – они тоже хотели, а мама Натали спросила, могу ли я дать несколько частных уроков ее дочери, пока они будут в Израиле. Из этого салфеточного фейерверка я вышла в Тель-Авиве обалдевшая, Федя с Маней привезли меня домой, у подъезда нас встречал Сережа, он хотел меня насмешить, надел отцовскую военную фуражку, но, видно, я все-таки еще была не в себе, так что только утром я сообразила, что уже дома и смогла в час по чайной ложке рассказать про Москву.
Я – царь, я – червь, я – раб, я – бог, – так, кажется, у Державина. Есть и другие противоположения. А есть и целые системы противоположений. Есть еще глухие по отношению друг к другу жанры – драма и трагедия, драма и комедия, например. Много чего есть. Та же ситуация, разыгранная у Шекспира, может найти свое выражение в комедии, тот же сюжет, но иные акценты. Акцентировка у нас с тобой разная, хотя мы и похожи. Из одного теста. В этом, может быть, причина того, что ты называешь в синей тетради драмой. Как бы в одном и том же предложении выделены разные слова в качестве подлежащего. Тебе кажется, что ты меня понимаешь. Ты меня чувствуешь, и очень тонко, как никто. Пойми ты меня в этот последний мой приезд, представь, как я езжу между тобой и папой, затыкая дырки во времени короткими встречами с людьми, которые тоже когда-то составляли мой мир, подумай, почему я звонила Валерии Николаевне[387]
, почему подарила книгу Горику, почему крикнула на тебя во время фильма, – ты бы не за себя боялась – вот, я тебя не люблю и на тебе отыгрываюсь, ты бы подумала обо мне. И то, что я засыпала у тебя как мертвая днем, объясняя, что я так сплю в Израиле, тоже бы подвергла сомнению. Я так не сплю в Израиле. Но так сплю от шока, от невозможности эмоционально выровняться, от желания успокоиться и прийти в себя. Чтобы снова поехать к папе в другой мир. Для меня переезды из вашей квартиру в папину труднее, чем из Израиля в Лос-Анджелес, они наполнены столькими воспоминаниями!Походы по Химкам – это как походы по Луне, на которой я когда-то во сне была, – мало того, эти места связаны для меня с рассказами и повестями, с детьми, подругами, соседями, – я не могу от всего этого укрыться, не могу, закрыв глаза, бежать от электрички по лесу к папе, чтобы потом быть у тебя в полдевятого, – не могу сфокусироваться только на двух точках, если я вижу вокруг 20. Я – бегу, на мне ответственность любви, скажем так, но при этом я прохожу мимо дома Германа и останавливаюсь. Если бы ты меня расспросила, что я вообще переживаю, оказываясь в Москве, в снег, после сумасшедшей работы, которую должна была вместо месяца сделать за неделю (как если бы ты переводила Мистраль не два месяца, а две недели, при том же объеме текста и прочих тебе известных обстоятельствах), затем вылетела бы ко мне в Иерусалим, в 6 утра с пересадками и ожиданиями самолета… Ты делала для меня все возможное и невозможное, ухаживала за мной, и я просто краснею, вспоминая, что не могла тебя от души отблагодарить, найти правильные слова, правильные, не вежливые, а слова любви, те, что у меня были в душе. ‹…›
Мамик, в конце концов, все сказано, Сережа вычитывает твой текст и не может оторваться. Это – самое главное. Самое верное, что я стала делать после самолета, и это – мое реальное отношение к тебе, как человеку и поэту, и маме. Все существует вместе и порознь. ‹…› Если бы ты могла понять, что как и ты, в те времена, когда ты не можешь сосредоточиться на чтении, я тоже не могу сосредоточиться ни на каком русском тексте. Даже самом-самом гениальном. Даже мамином. Мне трудно совмещать в себе читателя-писателя русской литературы и исследователя иноязычной, иностранной истории. Ты же видела это – любой самый разграфоманский графоман, приехав в страну, где пишут на его языке, схватился бы за новые журналы и новые книги, хоть бы ночью их листал и дышал ими ностальгически, я не способна на это. Меня это с той же силой манит, с какой сейчас и отталкивает. Я знаю, что это пройдет. Мне обидно, что книгу, которую я напишу, будут читать иностранцы, ведь я буду писать по-русски, и это переведется на англ[ийский] или немецкий, или чешский, – но это не будет жить на языке, выспренно выражаясь, оригинала.
Ты только подумай сама, как все это непросто. И как, все-таки, я с этим пока справляюсь. Вместе с тем я уже отошла, за неделю работы над твоими текстами, и уже сегодня, в субботу, устаканилась, выстроила программу близкого будущего. Е.б.ж.