Казалось, она была в полуобморочном состоянии. Голос ее был хриплым, как у пьяной.
— Я знаю, что Кройндл… Ныне покойная Кройндл донесла тебе на меня. Она тебе все рассказала.
— Ах, э-это… — снова оживилась Эстерка. Ее голос стал яснее, поведение — спокойнее.
— Это! — сердито подтвердил Алтерка. — Конечно, это! Чего еще ты хочешь? Чтобы я человека убил?..
— Может быть, да… — криво усмехнулась Эстерка.
— Что за шутки? Я ведь помню. Уже тогда, в Шклове, ты переменилась ко мне. Совсем переменилась. Ты сидела в дедушкином кабинете, а когда я к тебе зашел, начала меня прогонять. Тогда ты в первый раз начала меня прогонять… И вдруг схватила за голову и начала целовать так яростно и горячо… Потом ты заглянула мне в глаза и сказала страшное слово…
— Страшное, говоришь? Что за слово?
— «Несчастье мое!» — прошептала ты мне на ухо.
— Ну, хорошо, хорошо… Если ты все это помнишь, то хорошо. А теперь иди! Оставь меня одну.
— Мама, — начал он упрашивать, — позволь мне остаться здесь еще немножко. Я не могу сейчас покинуть тебя одну. Можно присесть на твою кровать? Вот здесь.
— Нет, нет, нет! Лучше сядь на стул! Вот здесь, напротив…
Он остался стоять с приоткрытым ртом и буквально пронизывал мать взглядом. Она не выдержала, опустила опухшие веки и снова расплакалась. И вдруг, совсем неожиданно, начала заламывать руки и умолять:
— Алтерка, сын мой! Уходи! Уходи сейчас! Я хочу, я должна побыть одна. Я боюсь будить девочку. У нее такой чуткий сон…
— Ах, ты только о ней беспокоишься? А обо мне нет?
— Завтра, сын мой!.. — снова стала умолять Эстерка. — Завтра утром… Перед твоим отъездом…
Алтерка мрачно опустил голову:
— А, перед отъездом…
Он повернулся и вышел в своих мягких шлепанцах, даже не пожелав матери спокойной ночи.
Глава двадцать третья
Уезжай!.
Утром, когда Алтерка еще лежал, забывшись чутким, беспокойным сном, его разбудили легкий шорох женского платья и такие же легкие шаги. Он воспринял это как дальний отзвук своей ранней юности.
Слух не подвел его. Рядом с кроватью стояла мама. Прежняя мама из давно прошедших детских лет. В том же голубом кринолине, который она надевала в честь его бар мицвы… В том же милом жакетике из цветастого шелка, зауженном в талии, что делало ее похожей на большую скрипку. Тот же самый батистовый платок, как кремовая пена, прикрывал полуоткрытый корсаж. В ее высокой прическе был тот же серебряный гребень в виде лодочки. Прикрытая прозрачной косынкой лодочка словно плыла в легком тумане среди черных кудрей. И на пути серебряной лодочки светилась побелевшая прядь… Смуглое удлиненное лицо матери было напудрено, на щеке — игриво прилепленная мушка. Характерная ямочка на подбородке была очаровательна, а синие глаза матери сияли. В них, словно в двух родниках, сконцентрировалась вся синева ее бархатного платья. Казалось, цвет складчатого бархата был их отблеском. Даже прежняя улыбка снова цвела в изгибе полных материнских губ. От всего ее облика и изысканного одеяния веяло теперь сладкой игривостью, которую позволяют себе только молодые и красивые матери. Вся эта сцена была залита светом летнего утра.
— Мам… — издал приглушенный крик Алтерка и не закончил его — так потрясен и взволнован он был.
Эстерка подбодрила его сладким, даже чересчур сладким голосом, столь же неожиданным, как ее вид и все ее поведение:
— Доброе утро, сын мой!.. Ну? Выспался?
Алтерка снова что-то забормотал и снова не закончил. Он все еще не мог прийти в себя и не понимал, как можно так быстро столь чудесным образом измениться. Ведь посреди ночи он видел в ее спальне немолодую заплаканную женщину с расплывшимся телом и растрепанными волосами, с нездоровым блеском в припухших глазах и жалобным голосом. Он была нетерпелива, невежлива, неправа. А всего несколько часов спустя — только посмотрите! Одежда, любезность, голос…
Не найдя слов в ответ на материнское «доброе утро», он поспешно уселся в кровати и бросился целовать ей руки. С теплой уступчивостью она позволила ему это. Он был глубоко тронут. Его губы перескакивали с одной ее руки на другую, он целовал ее в красивые ладони и в суставы пальцев, чтобы со всех сторон ощутить эти драгоценные прикосновения. И чем дольше это продолжалось, тем больше улетучивались его ночная злость и ревность к чужой девочке, жившей в доме его матери и отобравшей у него ее любовь…
Не дожидаясь приглашения, с легкостью матери, по-прежнему считающей своего двадцатидвухлетнего сына ребенком, Эстерка присела на край его кровати, закрыв почти всю ее своим праздничным кринолином и затопив постельное белье голубыми бархатными волнами. Она отняла свои исцелованные руки от губ Алтерки и насильно, хотя и ласково опустила его голову обратно на белую подушку, погладила его растрепанные русые волосы и улыбнулась:
— Полежи так еще немного, сын мой. Отдохни.
Он вздохнул, как страдающий от жажды человек, которому дали было глоток холодной воды, но тут же забрали обратно: