Врага гнали до самого гласиса. Штурмовать земляной вал под выстрелами французской артиллерии не было смысла, и капитан Кикин дал команду отходить. На обратном пути мы увидели весь ужас побоища. Убитые лежали кучами, словно скошенные снопа. Раненых мы подбирали и своих, и чужих. Кикин поднялся на батарею, снял помятую шляпу, перекрестился и тут же свалился на землю. К нему кинулись солдаты. Сорвали сюртук. Капитан был ранен пулей в грудь. В правом боку зияла рана от штыкового удара. Капитана положили на носилки.
– Постой! – очнулся он. Тяжело дыша, потребовал отчёта о потерях.
– Подпоручик Чернышёв убит, – докладывал капрал. Два унтер-офицера. Двадцать шесть рядовых. Три канонира.
– Жаль Чернышёва, – вздохнул Кикин. – Раненых много?
– Лейтенант Гендфельд и ещё четыре офицера. Шестьдесят два гренадёра.
– Ох, сделает мне выговор Фёдор Фёдорович за такие потери, – опять вздохнул Кикин. Взгляд его мутнел.
– Так, мы батарею отстояли, – возражал ему капрал. – Французов так поколотили. Они больше не сунутся.
– Держитесь ребятушки! – Кикин с последними силами совершил крестное знамение и потерял сознание.
А на батарею уже спешило подкрепление с эскадры.
Я вернулся на «Святой Павел». Ушаков ждал меня. Я доложил ему, как мы отстояли батарею.
Ну, Кикин! Орёл! – восхищался Ушаков. – Двести штыков против тысячи! И погнал их! Батарею отстоял! Викторию совершил! Даже не в том дело. Сломил дух французов, а нам показал, что мы сильнее!
После неудачной вылазки французы больше ни разу не дерзнули выйти из крепости. А наши батареи усилили обстрел. По всей эскадре только и говорили о схватке за холм Кефало. Каждый офицер считал за честь посетить в госпитали Гуино капитана Кикина и лично выразить ему восхищение. С собой обязательно бутылочку вина, купленные на последние деньги. Даже турецкие офицеры несли ему корзины с, невесть откуда добытыми, фруктами.
– Покой ему надо, а не ваше восхищение, – устал выпроваживать всех фельдшер.
Мне тоже достался кусочек славы. Всем хотелось из первых уст услышать, как все происходило. Как это так вышло: противник в пять раз сильнее, а его на штыках обратно в крепость прогнали?
– Господа, вы не представляете, – оправдывался я. – До того страшно было, что я ничего не помню.
– Ну, как это, Добров! – больше всех возмущался Метакса. – Вы же офицера в плен взяли.
– Вот, как на духу говорю: перекрестился, достал шпагу…. Как все ринулись в штыковую, – так память обрубило. Помню, назад шли, раненых подбирали.
Как-то, недельку спустя после нашего сражения, мы с Егором отдыхали от вахты в каюте, забавляясь новым романом «Памела, или награждённая добродетель» Сэмюеля Ричардсона. Сей роман я читал когда-то в оригинале. Но недавно его перевели на русский и контрабандой доставляли в Севастополь. Дело в том, что поступил указ императора о запрете ввоза книг из-за границы и закрытии всех частных типографий.
Вдруг в дверь нашей каюты раздался несмелый стук. Егор пригласил войти. На пороге стоял рыжебородый турок в дорогом кафтане. Широкий красный кушак, расшитый серебряной канителью, стягивал его выпирающий живот. Малиновая феска с золотой кисточкой скрывалась, как корабль в волнах, в белой шёлковой чалме. Мы поднялись, застегнули мундиры.
– С кем имеем честь? – спросил Егор.
– Эким-Мехмед, – представился он, изобразив поклон, и прижав правую руку к груди.
Но я разглядел в чертах турка что-то знакомое. Так это лейб-медик с адмиральского корабля Кадыр-бея.
– Прошу, – пригласил я его в каюту.
– О, нет, нет, – заговорил он на чистом русском. – Ваше благородие, Бога ради, проведите меня к капитану Кикину.
– К нему никого не пускают, – предупредил Егор. – Но если вы лекарь – другое дело.
– Понимаете, – замялся турок, – капитан Кикин – мой господин.
– Что? – воскликнули мы разом. – Разъясните!
– Я хочу его увидеть и просить прощения. Я был коновалом у покойного его батюшки. Меня отдали в солдаты. Но под Мачиным я попал в плен. Делать было нечего, перешёл в магометанскую веру. Оказался в Константинополе. Женился. – Он виновато улыбнулся. – Нажил пятерых детишек. Грех, жаловаться: зарабатываю неплохо на лечении матросов. – Он изобразил на лице душевную муку. – Я долго скрывал от русских, кто я на самом деле. Только адмирал Ушаков признал меня. Но вдруг я узнал, что мой барин находится здесь, де ещё тяжело ранен, мне стало так тоскливо, так тошно, что я не знаю, куда деваться. Ради Бога, ради Святого Андрея, проведите меня к барину. Я хочу пасть к его ногам и просить прощения. У меня, господа, как и у вас, русское сердце, и ничего турецкого ко мне не престало. Не Мехмед я. Зовут меня Кондрашкою.